Только сейчас увидела: Шибаевы, мать и отец, сидят в темном углу,— хотела подойти к ним.
— Светлана! Светлана! Кто-то тянет за рукав, обнимает. Маша! Вот с кем давно не виделись.
— Маша! А ты почему здесь? У Маши слезы текут по щекам.
— Так ведь это же мой Севка увидел, что твой муж с Володей Шибаевым к реке пошел, и Новикову рассказал! Светлана, ведь у него все соседские ребята на побегушках были! Светлана, как это страшно, когда таких вот несмышленышей...
— Свидетельница Лебедева, что вы можете сказать по делу Новикова?
Светлана не ожидала, что будет так. Она думала, что будут задавать какие-то конкретные вопросы.
— Я преподавала в школе, где учился Новиков. Он был тогда в девятом, а я вела четвертый класс. Володя Шибаев был моим учеником.
— Как они учились, как вели себя в школе?
Очень это трудно — быть свидетелем. Знать, что каждое твое слово может повлиять на судьбу человека.
Новиков сидит очень прямо и с нагловатым любопытством разглядывает публику в зале.
И видно, что это наигрыш, и страшно, что на нем, вчерашнем школьнике, арестантская пижама, и видно, что ему — как это сказала мать? — всего только девятнадцать лет.
Жалко? Да, жалко.
Косте было тоже девятнадцать, когда увидела его в первый раз. В девятнадцать лет — два года фронта, долгий путь от Вязьмы почти до польской границы, два ранения. И вот — третье. Костя сидит тут же, в зале, повязки на руке уже нет.
— Вы не думали, что Новиков может оказать дурное влияние на младших ребят? — Это спросил адвокат Толмачева.
— Да. В особенности на Володю Шибаева, в особенности когда я узнала, что они живут в одном доме или в одном дворе.
— Вы говорили об этом родителям?
— Нет.
— Почему же?
— Я тогда очень скоро перестала преподавать... у меня ребенок маленький... теперь двое. Я не работала эти годы и мало кого видела из своих прежних учеников.
Судья, немолодая женщина с лицом учительницы (ей бы классный журнал в руки!) или врача (если бы халат белый надеть!), понимающе наклоняет голову.
— Расскажите, что с вами случилось... Рассказала про сумочку.
— Мне ее вернули в тот же день.
— Есть вопросы к свидетельнице?
Опять спросил адвокат Толмачева: как учился в школе его подзащитный.
— Учился, кажется, хорошо, но ведь я его и не знала почти — он был в восьмом.
Адвокат Новикова тоже задал вопрос:
— Вы были знакомы с матерью Новикова? Что вы можете сказать про эту семью?
Откуда он уже успел узнать? Впрочем, на то и адвокат!
— Мы с ней встречались в сквере несколько раз. Мне она была очень симпатична. Кажется, очень хорошая женщина.
— Есть еще вопросы? Нет вопросов.
И, прямо как в школе, приглашение:
— Садитесь.
Костя далеко, около него нет свободного места. Села в передний ряд, забронированный для свидетелей. Здесь и Толмачев, какой-то потускневший, как будто вылинявший. Он приходит и уходит, как все, хотя и судят его.
На скамье подсудимых под стражей только двое: Новиков и Жигулев, рецидивист, дважды судившийся. Вот кто совершенно спокоен и развязен без всякого наигрыша. Человек уже немолодой, видимо большой физической силы. Жесткий ежик волос, тяжелые плечи, дубоватые, грубые черты лица. И, может быть, неизбежный, даже «профессиональный» контраст: холеные, белые, нерабочие руки.
По странной ассоциации какая-то боковая мысль: «Зачем мальчиков, школьников, стригут под машинку? Это не идет никому».
Мебель и все кругом — странная смесь торжественности и будничности. Сидят три женщины за широким столом, лица у них простые, даже как бы домашние. А стулья парадные, старинного фасона, с высокими резными спинками: у судьи — повыше, у присяжных — пониже.
Что-то не идет следующий свидетель. Молоденькая секретарша проскальзывает в коридор.
— Где Шурыгин?
— А он, должно быть, на лестнице, курить пошел. Разыскали наконец Шурыгина. Вошел. В пальто с поднятым воротником, в кепке. Их несколько таких же развинченных парней стояло на верхней площадке лестницы. Гоготали. Курили. Значит, это все тоже свидетели. Судья — будто в школе недисциплинированному ученику:
— Опустите воротник. Снимите кепку.
Снял кепку. Опустил воротник. Расписку дал, что будет правду говорить.
— Свидетель Шурыгин, расскажите, что вы делали в тот вечер...
— А мы все у Леньки сидели: я, Колька, Сашка... Опять властный и сдержанный голос судьи:
— Подождите. Какой Ленька? Называйте фамилии.
— Ленька? — Несколько мгновений раздумья.— Ну, Ригалета (Светлану так и передернуло), Новиков.
— Вот так и говорите.
— Ну, сидел я у Леньки, а потом пришли Колька, Юрка...
— Шурыгин, я вам еще раз повторяю: называйте всех по фамилиям, вы не у себя дома. Вы что же, к Новикову в гости пришли? Матери его не было?
— Не было. Да мы не в гости. Мы хотели на танцы идти. Ну, захватили с собой пол-литра. Сашка говорит: «Давайте за бабами зайдем, а потом...»
Судья опять перебивает:
— «За бабами»? Как вы говорите!
— А как же?
— Вы говорите про женщин, девушек?
— Да какие же они женщины? Бабы и есть.
Ропот негодования пробежал по залу.
— Тише, граждане!
Свидетель откашлялся.
— Ну так вот. Собрались уже идти. А тут Севка прибежал и Леньке что-то стал говорить...
— Какой Севка?
— Да не знаю я его фамилии. Севка, пацан этот маленький, который сказал, что Володьку застукали.
Маша вдруг заплакала где-то в заднем ряду. И опять:
— Тише, граждане!
Замолчала Маша.
Много есть в русском языке ласковых уменьшительных имен. И даже так называемые «уничижительные». «Севка», «Сашка» — ласково звучат в устах матери или отца: «тон делает музыку». В устах этого косноязычного парня те же имена звучали как блатной жаргон, как ругательства.
— Ленька с Севкой на лестницу вышли, а там Жиган...
— Кто?
— Ну, Жиган, дядя Вася.
Он не ломается, не форсит, просто он не умеет говорить иначе.