новобранцем, – сказал мне Уэйд, – и решил, что надо бы тебя немного подбодрить». Стал ли бы я так стараться ради кого-то, кого почти совсем и не знал? Кроме того, в университете Уэйд учился на два курса старше меня. Я мог придумать одно-единственное объяснение: наверно, в школе переводчиков у Уэйда совсем мало друзей, вот он и скучает.
Но, попав через три недели в Монтеррей, я обнаружил, что если кому-нибудь и было там одиноко, то только не Уэйду. С самого первого дня он стал приглашать меня на свои, как он выражался, «посиделки». Обычно в каморку к Уэйду набивалось шесть-восемь человек, но ядро компании составляли, помимо Уэйда, один парень из Йеля и двое со Среднего Запада. Я был рад, что ни один из них не был похож на педераста, потому что уже успел узнать, что самый большой порок – это гомосексуализм, а школа переводчиков – известный его рассадник. И все-таки кое-что в друзьях Уэйда было мне непонятно: они интересовались культурой, а я знал, что в армии это в общем-то не принято.
После занятий мы собирались у Уэйда выпить вина, кто-нибудь приносил пластинку – как правило, это был второй акт из «Тоски» или четвертый акт из «Травиаты». Разговоры велись самые разные: от всяких сплетен – это мне было хорошо знакомо – до искусства – это мне было совсем незнакомо. Однажды, еще в самом начале, кто-то заговорил о Боттичелли, и я спросил, кто это такой. После этого я уже не возникал, а только молчал и слушал, и чем больше слушал, тем меньше понимал.
О северянах у меня было совершенно четкое представление, возникшее еще дома, на Юге. Я знал, что они богаче нас, но именно это и сулило им гибель, потому что они поклонялись Мамоне, а мы верили в Бога и единого человека. Мы сохранили устное творчество, а они от него отказались. Юг был оплотом европейской культуры, причем, возможно, последним, а куда шли северяне, одному Богу было известно. Нам, гуманистам, оставалось только ждать и надеяться. Вандербилтский университет был средоточием цивилизации, родиной «беженцев» и 'аграриев'.[19] Нас можно было сравнить с Горацием, стоявшим у моста: от нас зависело, повернут ли вспять полчища, несущие гибель, – все эти либеральные журналисты, социологи, коллективисты, индустриалисты и атеисты. Если мы будем непоколебимы, возможно, нам удастся спасти человеческий дух.
Словом, для меня вопрос был ясен, и я полагал, что для других тоже. Впервые в меня закралось сомнение во время собеседования в Форт-Орде. Надутый сержант, просмотрев мои бумаги, спросил, где находится Вандербилтский университет, – он о таком и не слышал.
– А о Гарварде или Йеле вы слышали? – спросил я.
– Да, но при чем тут этот Вандербилт?
– Вандербилт – такой же университет.
Сержант только хмыкнул. Позднее мне пришло в голову, что все это, наверно, дело рук либералов – они нарочно делают так, чтобы о нас знали как можно меньше, но, занимаясь начальной подготовкой, был просто поражен, сколько же людей им удалось таким образом держать в неведении, и понял, что должен что-то предпринять.
Мне становилось все труднее совмещать то, что я слышал на посиделках Уэйда, с истинами, которые затвердил дома. Да, южане сохранили устное творчество, а северяне – нет, но наши янки рассказывали всякие истории ничуть не хуже, чем мы с Уэйдом. Так что же именно было ими утрачено? Баллады и сказания? Однажды, когда мы сидели у Уэйда, я взял гитару и стал наигрывать – как мне показалось, весьма недурно – старинную балладу 'Лорд Рэндл'. Потом гитара перешла к одному парню из Энн Арбора – как потом выяснилось, он был профессиональным гитаристом, – который в компании с другим парнем, окончившим университет на Северо-Западе и певшим в хоре, устроил нам небольшой концерт музыки елизаветинского периода. Стоило мне рассказать какое-нибудь старинное предание Юга, как эти ребята тут же начинали рассказывать предания северян. Я был южанином и знал, что многое чувствую сильнее, чем они, но что же именно я чувствовал, а они нет? Какая часть европейской культуры сохранилась на Юге и не сохранилась на Севере? О многих вещах я знал гораздо меньше, чем эти ребята. Может быть, мы, южане, лучше воспитаны? Да нет, на свои манеры мои новые друзья тоже не могли пожаловаться.
Я вспомнил все объяснения, которые слышал дома. Юг замарало рабство, и рабство было его проклятием. Когда живешь с таким проклятием, это отделяет тебя от других людей, создает почву для высокой драмы. Более того, мы, южане, были единственными американцами, проигравшими войну, и поэтому научились чему-то такому, что не было дано другим. У нас был трагический взгляд на жизнь, мы познали ту часть души, которая открывается только человеку, испытавшему горечь поражения. Все эти мысли и чувства жили во мне, когда я бывал один, но стоило мне попасть в компанию Уэйда, как я тут же вставал в тупик. Какой такой особенный трагизм отличал нас с Уэйдом от остальных? Может быть, все дело было в том, что мы потеряли связь с Югом и тем самым лишились исконных добродетелей?
Я перебирал в памяти свои встречи с другими южанами, учившимися в школе переводчиков. С одним из них мне как-то пришлось работать на складе – я ждал, когда начнутся занятия, а он только что завалил какой-то зачет. Когда я спросил, по какому языку был зачет, он ответил: 'По эй-тальянскому'. С двумя другими я жил в одной казарме: один был неотесанный деревенский парень, который на гражданке только и делал, что сидел по тюрьмам, другой – важного вида коротышка, вечно говоривший сквозь зубы. Оба они были худшими учениками в своих группах. Может быть, в школе переводчиков было так мало южан потому, что мы не способны к языкам? Ведь основными нашими занятиями всегда были бизнес, спорт и политика. Возможно, – но меня это мало утешало. О Юге и об остальном мире мне рассказали умные люди, и я решил, что когда поеду в отпуск домой, то обязательно побеседую с ними, и они уж растолкуют мне, что к чему.
Наши развлечения не ограничивались посиделками у Уэйда. Почти каждые выходные он устраивал какие-нибудь поездки в другие места. Уэйд был высоким и представительным парнем, он легко сходился с людьми, и от Тахо до Лос-Анджелеса у него было полно друзей, к которым мы и ездили пировать. Сначала я решил, что расскажу Уэйду о своей помолвке с Сарой Луизой – ведь он знал ее семью, и если бы дома прослышали о моих похождениях, мне пришлось бы потом за них отвечать. С другой стороны, мы с Сарой Луизой договорились, что не будет ничего страшного, если мы иногда будем встречаться с кем-нибудь еще. Я боялся, что если Саре Луизе придется все время сидеть в заточении, она потом выместит свое недовольство на мне, но я никогда не думал, что мне самому тоже захочется повеселиться. В конце концов я сказал Уэйду, что мы с Сарой Луизой встречались, и этим ограничился.
Но Сара Луиза этим не ограничилась, вернее, не сама она, а тот ее образ, который жил где-то в моем сознании. Было как бы две Сары Луизы: одна раза два в неделю писала мне письма, сообщая, что дома все в порядке, а другая присутствовала на моих свиданиях и следила за всеми моими поступками. И вот эта вторая, вымышленная, Сара Луиза преследовала меня все время, пока я был в Калифорнии. Впервые я увидел ее на пляже в Кармеле, городке, расположенном на том же полуострове, что и Монтеррей.
В Кармеле у Уэйда была куча друзей – в основном девушки, которые только что окончили колледж и теперь где-то преподавали. Три самые хорошенькие девицы жили недалеко от пляжа. Одна из них предназначалась Уэйду, другая – мне, а третья была помолвлена с каким-то отпрыском знатного русского рода и поэтому предпочитала держаться в стороне от нас. Мою девушку звали Сэнди Миннич, она была первой северянкой, с которой мне пришлось иметь дело. Я слышал, что северянки распутны, но Сэнди делала все то же, что и девушки с Юга.
Как-то вечером, еще в начале моего учения в школе, мы с Уэйдом поужинали у наших девушек, а потом, захватив с собой одеяла, все вместе пошли на пляж. Там мы сидели, закутавшись, передавали по кругу вино и целовались. Сэнди не нравилось, когда я пытался расстегнуть на ней блузку, но целоваться она любила. В какой-то момент Сэнди решила повернуться, и, чтобы поддержать ее, я взял ее за голову. Я и раньше замечал, какая она тонкая и гибкая, но теперь, когда ее голова лежала на моей ладони, у меня вдруг возникло ощущение, будто я держу голый череп. Мои пальцы почти не чувствовали ни кожи, ни волос. Тогда я потихоньку ощупал ее руки и плечи – они тоже оказались сухими и костистыми. Весь остаток вечера я не мог отделаться от мысли, до чего же она похожа на скелет. И вот тогда я в первый раз услышал голос Сары Луизы, а перед моим мысленным взором возникло, сияя, ее лицо.
– Хэмилтон Дэйвис, – спросила Сара Луиза, – чем это ты занимаешься?
– А в чем дело? – ответил я.
– Я спрашиваю, чем ты занимаешься, почему ты забавляешься с этой костлявой дурой?
– Сара Луиза, я не знал, что она такая костлявая. И потом я уверен, что ты еще и не то вытворяешь, когда встречаешься с другими парнями.