выпрямились, брови сошлись к тонкой переносице, чуть выдвинутый вперед подбородок и весь вид его говорил о несокрушимой внутренней силе этого человека.
— Но, увы!.. Это, Ваше величество, сказал не я. Слова, приведенные мной, принадлежат автору вот этого одного из томов великой «Книги исцеления», что лежит раскрытой на стуле у камина. Это сказал Авиценна…
Бросив взгляд на стул с развернутым томом, в котором непосвященный вряд ли мог узнать труд Авиценны, герцог не без растерянности, подтвердил:
— Да, там Авиценна.
Монах, между тем, тоном уже более задушевным прибавил:
— Бесценны его врачебные советы. Порой чудодейственны. Но они бессильны перед непреложностью. И мне, Ваше величество, искренне жаль, что вы потеряли наследника. И то правда, что ни мои, ни чьи-либо другие сострадания, при всей уместности, вам ни к чему. Они не утешат.
— А что может утешить, монах?
— Вообще-то лучший лекарь — время. А в данный момент — только убежденность в том, что в случившемся вашей вины нет. Он почил не за ваши грехи и не за грехи супруги вашей. Они тут не причем.
— За что тогда?
— «За что?» — вопрос от человека, — усмехается Бруно. — От амбициозного несовершенства к беспристрастному Совершенству. Искать ответа следует не от вопроса «за что?», а от вопроса «почему?». Почему такое происходит?
— Почему же, монах?
— Отвечать на него, Ваше величество, — значит, с точки зрения общепринятого, в основном церковного, высказывать богопротивное. Кощунствовать. Утверждая невероятное, повергать в шок тех, кто живет и свято верует в догмы, проповедуемые с амвонов.
— Я не инквизитор, синьор Бруно. Я готов принять.
— Для этого надо всего лишь посмотреть на мир и человека в нем не так, как нам навязывают невежественные умники в сутанах. Ну коль вы готовы — пожалуйста. Вас наверняка обескуражит то, что я вам скажу.
— Я готов, — повторяет хозяин замка.
— Оно трудно вмещается в сознание даже очень просвещенного человека. Чаще категорически отторгается. Но оно вполне соответствует моей, уже выработанной, точке зрения, основанной на собственных наблюдениях, находящих свое подтверждение в трудах философов прошлого. Таких, как Авиценна.
— Любопытно, — поощряет герцог.
— Я не стану излагать всей своей теории. Она требует иной обстановки. И не одного вечера. Вместе с тем, с одним из выводов, который вас если не покоробит, то, во всяком случае, вызовет неприятие, я поделюсь…
— Не томите, синьор Бруно.
— Только что я вам сказал: в кончине новорожденного грехи мирские его родителей — не причем. Я бы это сказал любому другому, оказавшемуся в подобном положении. Люди в таких случаях корят себя, припоминая все свои нехорошие поступки. Это естественно. Выбаливает совесть. Идет процесс самоочищения. Но все, что ими делалось, делалось ведь в процессах того же естественного хода развития. И делалось потому, что не могло не делаться.
Ноланец выдерживает паузу.
— Поступки наши не от нас, хотя и в нас. И вы, Ваше величество, не раз ловили себя на этом. Как всякий другой думающий человек.
— Что было, то было, — кивает герцог.
— Ваши переживания, как вам сейчас кажется, естественны. На первый взгляд это так. Кого не скручивала боль от потерь?.. Но давайте посмотрим на смерть эту с другой стороны… По большому счету, скорбь ваша, как это дико не прозвучит, очень сходна с безутешным горем ребенка, потерявшего любимую игрушку.
— Несравнимые вещи, монах.
— Не сказал бы! — возражает Бруно. — Как вы смотрите на ребенка, рыдающего по утраченной драгоценности?
— Снисходительно… И все равно, — не сравнимо смутно догадываясь, куда клонит Ноланец, с некоторой долей настороженности говорит герцог.
— Вот с этим «не сравнимо» — я согласен. Дитя никогда не поймет вашей снисходительной беспристрастности. Да и вам трудно будет прочувствовать всю глубину его трагедии… Почему? Да потому, что вы смотрите на один и тот же мир глазами разного внутреннего времени — взрослого и детского…
Дело все в том, что степень качества нашего внутреннего зрения зависит от проникновения в понимание окружающего. Мы проникаем, а стало быть, понимаем настолько, насколько мы сами меняемся во Времени. Насколько становимся взрослее. Или скажем так: насколько становимся совершеннее. Редко кто из нас может видеть, а следовательно, и понимать, то, что лежит за пределами нашего Времени…. Теперь, Ваше величество, представьте себя тем же ребенком по отношению к миру, существующему вне нас?
— Такое, пожалуй, не возможно, — роняет Козимо.
Бруно оставляет его замечание без внимания.
— К этому соотношению мы еще вернемся. Пока же рассмотрим другой, весьма распространенный факт, лежащий в той же плоскости. Скажите мне, уверены ли вы, что умершее дитя — ваше дитя?
— Не понял! — сердито насупливается Козимо.
— Это не то, что вы подумали, — спешит успокоить его Джорди. — Спора нет — семя ваше. Но семя плоти — не семя сути. Суть — это дух. Дух — это жизнь. Это судьба, выражаемая мышлением, действиями и взаимоотношениями, которые в нас, но отнюдь не зависят от нас… На мой взгляд, дитя ваше не могло жить не по причине наказания за грехи, а потому, что суть, обеспечивающая дальнейшую жизнь народившемуся еще не была готова. Нить времени его жития еще не была определена. Вспомните Екклесиаста:
— Эх, монах, — вздыхает герцог, — понять можно. Но как со всем, что ты есть, встать вровень с этим пониманием? Как подняться над чувствами, что затмевают разум?!
— Страсти выше человека, — соглашается Бруно. — Детородство и забота о потомстве необоримое из чувств человеческих. Лишь единицы относятся к нему с необходимым спокойствием. Замечено: чем равнодушней человек к помету своему, тем он сильней. Вроде, если можно так выразиться,
— Не быть рабом чувств родительских — дар небес, — подхватывает герцог. — Им наделяются Личности. Именно они являются действительными, а не мнимыми сильными мира сего. Они перетряхивают его по своему хотению. Они ворошат умы людей… Им престол обеспечен. Они приговорены на власть… Где бы и в какой семье они не родились. Хотя бы в том же самом хлеву… Но, монах, — понижая голос до шепота, произносит Козимо, — это же противоречит христианской морали. Морали небес.
— А что мы знаем о морали, Ваше величество? — прищуривается Бруно.
— Мы знаем как должно быть.
— И как не бывает, — пылко перебивает его Ноланец.
— Почему же?!
— Да потому, что церковь не знает и не хочет знать истинного механизма действия мира, создавшего нас. И он, этот мир, посылая нам людей с надчеловечными качествами, о которых мы говорили, тыкает нас,