Одна стена, две стены, три, четыре. Четыре стены. Четыре стороны света. Солнце восходит на востоке и садится на западе. Её мир устойчив, её разум спокоен. Она не отдаст им свой разум, свою душу.
«Ты хочешь, чтобы всё было так, как должно быть».
Да, всё будет именно так. Он будет такой, её мир, её комната. Одна стена, две, четыре…
В четвёртой стене — окно. Зачем? Если бы можно было его заколотить и законопатить каждую щель… Но сейчас окно безопасно, его закрывает занавеска солнечного света. Солнечный свет, жидкий и липкий, как мякоть перезрелого лопнувшего персика. Он грубо проникнет во все углы, сметёт паутину, разгонит стаи летучих мышей. А она разорвёт своё платье и кожу, она напитается этим нектаром…
Но потом придёт вечер, за вечером — ночь. И будет темно, темно, темно… И место солнца займёт луна. Она найдёт её, она учует её запах…
Серебряный тигр, окружённый шакалами-звёздами. Тигр с горящими зелёными глазами… «Я прыгну на тебя из зазеркалья, как моя великолепная чёрная пантера. Я припечатаю тебя к земле; к той самой земле…»
Нет!
Она бросилась к окну, царапая стекло скрюченными пальцами. Дайте мне солнце, дайте много солнца! Напоите меня им, исхлещите меня солнечными розгами до крови… До крови?
От яркого света перед воспалёнными глазами проплыли зелёные пьяные кольца в малиновом мареве. Потом она увидела.
Чёрная кошка.
Она выгнула спину и зашипела — как будто на раскалённые угли плеснули холодной водой. И тут же солнечный свет потускнел, из сочно- золотого стал блеклым, желтовато-серым… Точно кошачья вздыбленная шерсть (каждый волосок стоял торчком) источала мутный сизый туман. И в этом тумане кошка стала расти. Всё больше и больше — спина блестит, как чёрное масло… глаза… это не кошка… это пантера… чёрная пантера…
Она бросилась прочь от окна. Скорее, уцепиться бы за что-то…
Лоб раскололся от боли — она налетела на шкаф. Её шкаф, покосившийся, скрипучий. Чудесный шкаф. Покосившийся — значит, старый. Старый — значит, надёжный.
Она осторожно открыла неподатливую дверцу. Аромат нафталина и пыли. Тугие стопки белья. Она вспомнила руки матери с тяжёлым утюгом, скользящим по этому белью. Влажный пар… У матери раскраснелось лицо и мокрые прядки седых волос липнут к вискам.
Она глубоко вздохнула, прижалась к белью лицом. Какое белое, какое прохладное… Как снег…
…Она неподвижно лежит на снегу, ничком, так что не видно лица. И кровь сочится, сочится из шеи. И снег становится розовым, как клубника. Над ней кружат вороны, и волки подходят всё ближе и ближе. Голодные волки с ободранными впалыми боками. Но ей всё равно, её уже нет. Как хорошо… как хорошо умереть…
Умереть? Но тогда она будет лежать на кладбище, в могиле, глубоко под землёй, её тело разорвут железные корни. А они сожгут город, они посадят алые цветы. И Лилит будет танцевать на её могиле в красных башмачках…
Она уже здесь, она выходит из тени. Белое лицо, тёмные глаза…
Нет, это не Лилит. Это она сама, её отражение в затёртом зеркале на дверце шкафа. Губы вывернуты страхом, в глазах — вопль: оставьте меня! Оставьте меня в покое!
«Это лезвие рассечёт тебя пополам, отнимет всё и не даст ничего»…
Она опускается на колени, судорожно роется в дебрях шкафа. Вот он, ящик с её старыми игрушками. Её плюшевый мишка, побитый молью. У него не хватает лапы и надорвано ухо. Она тискает его так сильно, что из прохудившихся швов вылезают опилки и царапают ей ладони. Мой мишка, мой медведь, защити меня, отгони волков и ворон…
А это её любимая кукла. Большая, в коротком розовом платьице. Фарфоровые щёки недовольно надуты, золотистые локоны свалялись. Глаза закрыты — когда-то они открывались. Она осторожно качнула куклу. Та подняла облезлые ресницы и посмотрела ей прямо в лицо. Глаза у куклы были голубые.
«Я — пожар в твоём доме, рушащий балки и превращающий старые снимки и фарфоровых кукол с голубыми глазами…»
Матильда разжала руки. Кукла упала на пыльный ковёр. Медленно, очень медленно её голова отделилась от тела и покатилась…
…Она сидела на полу, не в силах подняться, зажимая влажный рот кулаком. Вдруг она вспомнила. Да, конечно. Эта кукла прежде несколько раз теряла голову и её приклеивал Ян… Ян!
Да, Ян! Её брат. Краснолицый, твёрдый, квадратный. Похожий на этот тяжёлый шкаф, на плюшевого мишку, набитого опилками. Он сделает это, он спасёт, он отгонит волков, он приклеит голову кукле…
И она побежала вниз, сжимая в одной руке — оторванную голову, в другой — тело, обряженное в розовое платье. Ноги куклы били её как живые.
Ян! Ян!
Она налетела на него, всхлипнула, уткнулась лицом в его грудь. От него пронзительно пахло потом. И какой он уродливый, господи. И она такая же, они похожи. В том танцевальном зале она становилась всё уродливее и старше. А Шарлотта была там и не видела её, ей было всё равно, всё равно…
«Ян, приклей голову кукле», хотела она попросить, но не могла, её губы были как из песка. Вместо этого она сказала:
— Шарлотта…
— Шарлотта? — Он отстранился. — Ты пойдёшь к ней? Сегодня? Сейчас?
— Нет, нет. Я не пойду к ней и ты не ходи.
— Почему? — Он смотрел на неё исподлобья, набычившись, с детским недоумением. — Почему?
Потому что она — одна из них. Она не такая, как мы. Она сидела в том бальном зале, держа чёрный веер… А он стоял у неё за спиной, он ласкал её плечи руками в белых перчатках, гладил её шею, а она закидывала голову. А потом он нёс её на руках по сожженному городу, залитому кровью…
Она не могла это сказать.
— Не ходи, — прошептала она снова. Голоса не было, только вздох. — Не ходи к Шарлотте… никогда.
Она отбросила голову куклы, и та покатилась по полу, блестя голубыми глазами.
«Ибо прах ты, и в прах возвратишься»…
Гроб опускался в чёрную землю, и заходящее солнце мусолило липким воспалённым языком грубую крышку из тёмного дерева.
Тот, кто лежал в гробу, когда-то был человеком… мужем… отцом… Но теперь от него осталась лишь оболочка — опустошённая, скомканная, как обёртка от конфеты.
Впрочем, черви неприхотливы и умеют довольствоваться малым. Добродетельные существа, не так ли?