Ночные прозрения были единственной истиной. Вся её жизнь — только мучительный сон, от которого ей удалось пробудиться.
Она неотрывно смотрела в его глаза. Жак, их жизнь, их куклы и представления — всё исчезало. Этого не было. Были только эти глаза — два чёрных зеркала. И его руки, каждому жесту которых она была слепо покорна.
— Марита, танцуй.
Она танцевала. Танцевала, как никогда. Деревья темнели немой толпой восторженных зрителей. Но ей не было дела. Ни до кого в этом мире. Мира не было. Мир исчез. Был только он, приказавший ей танцевать. И она танцевала.
… Жак покинул пустой фургон, словно ребёнок — тёплое лоно. Вокруг было тихо, темно и безжизненно.
Он замер. Он ждал. Ждал её.
Она появилась из темноты, из чёрной воды, со дна океана. Афродита. Ночная богиня. Геката.
Они опустились на землю. Он не видел деревьев, не видел луны. Она была всюду. Белая кожа. Волосы — чёрное пламя. Она ослепляла.
— Это тебя я видел всю жизнь во сне?
Она молча кивнула.
— И на той, на другой, я женился лишь потому, что она была на тебя похожа.
Снова кивок.
Она проникала в него, точно дым от курений. Он хотел прикоснуться к её волосам — и не мог. Они ускользали.
— Жак.
Её голос опутал его сверкающей сетью. Он не смог шевелиться.
— Жак, на что ты готов ради меня?
— На всё.
Её губы. Её лицо. Стеклянная маска. Вместо глаз — темнота.
— Если ты мертва, я лягу с тобой в могилу. Если ты — зверь, я буду твоей добычей. Если ты — существо без тени, я тенью пойду за тобой.
— Жак.
— На всё.
Она была озеро, чёрное озеро, покрытое гладью прозрачного льда…
… Марита, танцуй.
Она танцевала.
Лес проносился мимо неё. Луна, рассыпаясь, катилась ей под ноги. Она не смотрела. Она танцевала.
Быстрее, быстрее.
Она видела только его. Чёрный зов его глаз. Повеление рук.
Марита, танцуй…
У неё больше не было имени. Она отдала ему всё. Своё имя, своё сердце, свою душу, свою…
… Жак обнял её. Она обвила его чёрным плющом. Он разбил ледяную кору и теперь погружался на самое дно. Тёмные воды ласкали его губы и волосы.
Всё, что захочешь…
Он ощутил холод её неподвижного тела. Тонкие руки — кольцо вокруг его шеи, и острые лезвия ног…
Всё, что захочешь… Возьми…
Чёрные воды накрыли его с головой…
… Марита упала…
… И темнота…
… Наутро, когда взошло солнце, они неподвижно лежали рядом. Возле фургона. Возле пустой коробки.
Их лица были спокойными. Мёртвыми.
Двое детей, заблудившихся в тёмном лесу. Две разбитые куклы с пустыми стекляшками глаз.
Жак и Марита. Марита и Жак.
СЁСТРЫ
Он встретил её абсолютно случайно, на какой-то улице, залитой солнцем. Она шла не торопясь, пружинистой походкой, и чему-то улыбалась уголками рта. Сочно-золотистые, почти до рыжины, вьющиеся волосы, молочно-белая кожа с розовым отливом. Спелые дольки полураскрытых губ; на безупречно округлой щеке — бархатная родинка. И большие оленьи глаза, опушённые густыми тёмными ресницами.
Всё это он отмечал, подходя всё ближе и ближе. Его к ней тянуло; она вся казалась мягкой и тёплой, как сдобная булочка, присыпанная сладкой пудрой. Хотя настоящей пудры и в помине не было; только искрящийся лёгкий пушок, оттенявший нежно овал лица.
Одета она была так, как и пристало пленительному юному созданию, над которым витает, подобно нимбу, образ «хорошего дома». Но, в то же время, если приглядеться, можно было найти в каждой детали скрытый мазок молодого кокетства: здесь — чересчур яркая вышивка, брошь на груди слегка аляповата… и что-то ещё, чего он не успел заметить. Он был уже рядом, на расстоянии вздоха и видел, как мягкие ручки в шёлковых белых перчатках, вертят зонтик от солнца.
При виде его она опустила и снова взметнула ровные брови. Короткая заминка; она была из «приличной семьи», из «хорошего дома» и твёрдо знала, что если вдруг… незнакомый мужчина… (россыпь алых пятен по изнеженным щёчкам и осторожно прикушенная нижняя губа). Но он был так мил, так обаятелен! И (в этом она не призналась бы даже себе) так похож на героя из замусоленной книги, в которой она засушила увядшую розу цвета слоновой кости… Полудетская отчаянность возобладала, невесомые пальцы коснулись его руки — опасливо, словно боялись обжечься, а губы, всё так же мило улыбаясь, раскрыли ему её имя: Надин.
Прошло две недели, и он был уже влюблён. Ещё две недели — и он стал её женихом. Он приходил в её дом по дорожке, усыпанной приторно розовой галькой, и пил неизменный душистый чай с ней и её седовласой почтенной матерью. Матери было лет шестьдесят; она часто молчала, беспомощно и гордо улыбаясь, и смотрела на дочь, как на икону. А та раскрывала всё шире и шире глаза, полные тёплого света, подносила к губам фарфоровую чашку — такую же чистую, сияющую, хрупкую, как и она сама. В оконное стекло стучала неназойливо тяжёлая ветка сирени; солнечные блики разлетались по комнате, словно брызги шампанского, и Надин была смыслом и средоточием этого нежного ликующего мира. Ему казалось, будто в жилах у неё не кровь, а солнечный свет.
Он представлял Надин в подвенечном наряде, белоснежную, словно цветущая вишня, и слышал звон свадебных колоколов. Он их видел как наяву: золотые, точно волосы Надин, округлые, как её грудь и звенящие, как её смех… И вся жизнь казалась чёткой и светлой, в точности как на её акварелях, где парили в чистейшем лазурном небе хрустальные голуби…
Это случилось в пасмурный день — кажется, в первый пасмурный день с тех пор, как он встретил Надин. Он вышел из их чудесного дома, всё ещё полный Надин, её смехом, её теплом, её улыбками. Неожиданно он ощутил холодок: ледяные тонкие пальцы коснулись его плеча. Он вздрогнул, обернулся, и впервые увидел сад.