— «Завтра построю лачужку, сказала лягушка…»

— Говоря о римском короле и обо всем его… — начал было Раскон, но договорить не смог: его начало рвать.

— По-моему, за лягушку мог выступить и римский король, а вот за эту скотину…

— Тоба… Тоба… — неожиданно послышалось снаружи, и в дверь заглянул Родригес.

— А вот он, легок на помине! — произнесла Виктореана, обращаясь к Самбито и гневным взглядом указывая на Хувентино, который, не переступая порога, твердил: — Тоба… Тоба… Тоба…

И, очевидно в совершенном отчаянии, прошептала сквозь слезы:

— Знала бы я, что меня ожидает, так и я предпочла бы стать монахиней, заживо погребенной…

— Тоба… Тоба… — повторял Хувентино, разводя руками, словно слепой, который пытается нащупать чтото перед собой.

— Уведите его, сеньор Хуамбо, уведите его, ради всего святого! Как только я увижу его, меня бросает в дрожь, я могу его избить!

Весь измазанный, Раскон уткнулся лицом в гамак — как рухнул, так и остался лежать, — перебирая руками веревочные узлы, тяжело дыша, вздыхая и всхлипывая… ай-ай-ай… — жаловался он, и слезы лились по багровым щекам — …ай-ай-ай… как велик господь и как ничтожен…

Хуамбо подхватил под руку Хувентино и повел его, точно незрячего, точно слепого с широко открытыми глазами, который не переставая твердил:

— Тоба… Тоба… Тоба…

Он нашел дом Хувентино и заставил его лечь. На столе громоздились учебники, растрепанная Библия, тут же лежало письмо сестры Хуамбо. Очень коротенькое. Лаконичное, прощальное:

«Все умерли, о матери ничего не знаю, должно быть, и она умерла, остается и мне умереть, умереть в миру, чтобы воскреснуть в господе боге. Тоба».

«Мертвая, мертвая! Заживо погребенная, с глазами открытыми, как у отца, — билась в голове Хуамбо мысль. — Отец похоронен, лежит под землей с открытыми глазами! Сестра заживо похоронена — с открытыми глазами… Тоба… Тоба!..»

В глубине безглазой ночи все темно, однако ночь все видит. Не видят лишь звезды и луна. А ночь все видит.

— Сынок, нет, сынок, не ходи работать ради покаяния…

— «Час, чос, мойон, кон», мать, бьют нас, чужие руки нас бьют, отец лежит в могиле с открытыми глазами, не смог он ничего сделать!

И он не закроет глаз. Один он не закроет их. Глаза всех погребенных закроются только в день воцарения справедливости или не закроются никогда…

— Отец избит, отец избит бичом, и потому сын должен работать на самой тяжелой… самой трудной работе, чтобы отплатить за отца сполна!

— Дочь Тоба заживо погребена…

— Да, мать, заживо погребена… в монастыре… тоже погребена с открытыми глазами!..

XX

Ослепнув от сна и рассвета, рабочие на банановых плантациях натыкаются друг на друга. Низкие тучи, будто церковные служки в прозрачных, влажных от земных испарений стихарях, шествуют в процессии с высокими зелеными канделябрами; они идут из мира кошмаров — мира, который то приходит в себя, то вновь забывается на утренней заре. Где, где истоки усталости? Есть нечто такое, что человек обнаруживает тогда, когда у него возникает ощущение усталости. Именно тогда, в этот момент, мускулы начинают сокращаться, в глазах появляется печаль, отливает кровь от лица. Вместе с плачущими тенями ускользают слюнявые улитки и черви, золотистые скорпионы, дикий кьебрапалито — образ смерти, ибо он несет смерть тому, в кого он успел вонзить свое жало, летучие мыши — крылатые сеятели тайны. Удаляются тени грузчиков бананов.

Удар послышался издалека — пришелся на спину Индостанца, так прозвали здесь индейца с медной кожей, с кожей цвета медного солнца, легкого на ногу, ловкого, как змея, с огромными черными, как косточки плодов, глазами.

Индостанец наступил на ногу Хуамбо, чтобы выместить на ком-то свою боль и свою ярость, а мулат гроздью банана, что нес на плече, ударил левшу, стоявшего рядом, левша передал удар косому Бенигно, Рею Бенигно, как его звали.

— Король[81] грузит бананы — ты же смеешься над собственным прозвищем!

Рей Бенигно стал объяснять, что это не прозвище, а имя, и вдруг поскользнулся, и ножка банановой грозди угодила в щеку Тортона.

Цепь ударов, нанесенных со зла, прервалась, — при свете наступившего дня эти несчастные, питавшиеся ядовитым молоком, сжигавшим их внутренности, уже не решались драться и теперь изливали свою злобу в словах:

— Всем известно, Тортон, что в твоих кишках, а их километры, ползают тысячи червей…

— Ха, ха… стоит ли на это жаловаться… — отшучивался Тортон Поррас, — вот у меня одна почка не действует. Бродит где-то внутри, и фельдшерица сказала, что поэтому моча не очищается. Отливаю без очистки. Вот тебя, например, мучает жажда, и ты хочешь попить, а мне нельзя!

В полумраке рассвета — желтовато-серой мертвой зари слышно лишь пение ранних пичужек: серрохильос, реалехос и черных дятлов. А ругань не прекращается. Моралеса, прозванного Фазаном, хотя он будто из пня вырублен, дразнят за его несообразительность и тугодумие.

— Фазан, ты — последний из скотов…

— Скотов тоже нельзя оскорблять, нет такого права!.. — заметил другой грузчик, рахитичного вида человек, которому почему-то никак не удавалось стереть сок от разжеванного манго, чтобы на лице не осталось следов.

— Никаких прав нет у тебя, земляной червь ты этакий! Подумаешь, сожрал манго и чистит зубы косточкой. Взгляните, какую зубную щетку он изобрел…

— Животное, мул! Вы только посмотрите, как он скрючился. Что, тяжеловата гроздь?..

Железная щеколда вагона сорвалась и ударила по голове низкорослого юношу, с трудом тащившего банановую гроздь весом в двести фунтов, и гроздь со спины сползла на затылок пострадавшего.

— Одного уже клюнуло… — закричал кто-то.

Юноша потерял равновесие. Повалился возле рельсов. Однако ни ритм погрузки, ни чавкающий звук множества ног, ни прерывистое дыхание грузчиков, ни невозмутимость time-keeper[82] не были нарушены.

Солнце уже не обжигает спины — пот и слизь от банановых гроздьев делают человеческую кожу нечувствительной к солнечным лучам.

— Ты спину-то хоть, ощущаешь?

— А кто ее чувствует! У меня спину будто сковало до самого затылка. И шея болит.

— А этот бедняга так и лежит в крови. Похоже, сюда еще пригонят людей. Нас слишком мало для такой работы. Да и ей конца нет: одно кончится, начинается другое. Перетаскаешь одну гору банановых гроздьев, а там уж надо приниматься за новую гору, и бананов все больше и больше…

— А Чулике обезьяну притащил…

— Таскается с этой хвостатой тварью повсюду. С ума спятил, говорит всем, что усыновил обезьяну, что это его сын.

— Как тресну тебя по затылку — ядром мамея,[83] - так запищишь. Неужто ты не понимаешь, что Чулике храбрости не занимать, не то, что мы… иисусики, не дай господи!

— Не злись!

— Будешь добреньким, когда кругом собаки… Безбрежное море банановых листьев, кивающих друг другу и целующихся, эти поцелуи словно преграждают путь потокам воздуха; через их кровлю

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату