Эти магические слова развеяли страхи лавочника.

Пьедра даже подошел к порогу поздороваться с капитаном, ему поскорее хотелось разузнать, какой тот получил приказ. Капитан, положив смуглые руки на эфес сабли, сообщил, что сеньором комендантом разрешены танцы, за исключением пасодобля «Мачакито», и, кроме того, приказано уплатить налог.

Падре Феррусихфридо, вращая большими пальцами обеих рук, — монахи считают, что это способствует лучшему перевариванию шоколада, — поджидал возвращения лавочника. Долгонько ему пришлось ждать: Пьедрасанта не смог оторваться от двери, пока капитан Саломэ со своими молчаливыми людьми не проследовал к сарабандам.

— К счастью, пронесло, обошлось, падресито. Я могу продолжать… — подпрыгнув, он сделал какое- то танцевальное па, — с одним условием — не играть «Мачакито»!

— А почему, собственно, почему, Пьедрасанта?

— Вы не поверите! Этот пасодобль начинается со слов: «Куда идешь ты, Мачакито, с таким видом блестящим…» А ребята переиначили слова и стали петь: «Куда идешь, Паскуалито, с этой шлюхой гулящей…»

— Ну и язычки! Ну и язычки!

— А теперь, поскольку все обошлось, вам следовало бы выпить еще шоколаду. Шоколад с привкусом тревоги — это не шоколад. Для того чтобы по-настоящему почувствовать вкус какао, надо пить его с удовольствием. Мне вот, к примеру, нравится анис с водой…

— И все же нет ничего приятнее шоколада…

— Все равно что господь…

— Пьедрасанта, разве ты не знаешь, что я не терплю упоминания имени господа бога всуе… тем более не допущу, чтобы к нему прикасались грязными руками…

— Я заметил, что вы, падресито, чем-то озабочены. Меня мучило мое горе, но я видел и чужое горе: вас одолевают какие-то заботы. Что с вами? Вы же знаете, что в вопросах дружбы я, как говорится у вас, мексиканцев, словно стеклышко.

— Сын мой, самые беспросветные ночи — это те, когда мы чувствуем, что наша душа погружается во мрак, из коего нет выхода, сколь бы мы его ни искали.

— Падре Феррусихфридо, все поправимо, все, кроме смерти…

— А нам не надобно исцеление от того, что несет нам спасение…

— Выход есть отовсюду, кроме ада…

— И потому, повторю, я трепещу каждую ночь, как будто ищут меня, чтобы растерзать, четвертовать… Ад — озеро, притоки в которое ведомы, а истока нет.

— А вам-то что за важность, вы — падре и отправитесь прямиком на небо…

— Ты веришь?..

— А я-то считал, что вас тревожит эта забастовка.

— В том-то и дело. Это одна из самых темных ночей души моей, Пьедрасанта, и руки мои ищут во мраке, ищут выхода и не находят его…

— Но вы не здешний…

— Какая польза от того, что ты соль земли, если соль сия безвкусна? Как вернуть ей вкус? Что будет, если мы, священнослужители, скрестим на груди руки и останемся равнодушными к конфликтам, к нуждам народа или встанем на сторону штыков?

Он замолчал, ослабил воротничок сутаны. Его раздражала и недобритая борода, и почерневший влажный ошейник воротничка, впитавшего зной жаркого дня, и жидкий звук фонографа, навевавший такую тоску, что даже биение пульса приостанавливается, и ощущение беспредельного одиночества.

— Всеобщая забастовка нас всех загонит в тупик, — пробормотал священник, но его слова лавочник не расслышал, он сосредоточенно наблюдал за всем, что происходило в его заведении.

Персонал работал неплохо, но ведь недаром говорят, что лишь под взглядом хозяина жиреет скот. Вон тому негру, например, не следовало бы подавать больше — как напьется, так скандалит. А вот тот — лицо у него точь-в-точь висячий замок, а нос как ключ, торчащий из скважины, — приходит сюда и выслеживает, не распустит ли кто-нибудь язык. На днях жена одного кочегара дала ему такую зуботычину, что у него звезды из глаз посыпались. Ничего себе бабешка, притянула к себе косого и наливается, и наливается пивом, да еще говорит, дескать, хочет пахнуть, как немка. А сама воняет, как…

— Да, всеобщая забастовка нас всех загонит в тупик, — продолжал падре Феху, разговаривая скорее с самим собой, чем с Пьедрасантой. — Прежде всего она выдвигает очень важную проблему — проблему совести. Конечно, любое социальное движение угрожает установившемуся режиму, но имеем ли мы право осуждать рабочих? Понимаем ли мы, люди других сословий, что означает — добровольно отказаться от продукта труда своего и выступить против существующих порядков, невзирая на угрозу увольнения и репрессий? Кто видел этих людей на собрании, где они принимают решение по поводу забастовки, — как видел их я, когда жил в Мексике, — тот не может забыть их лица, их высоко поднятые головы, их речи и выступления, не может не почувствовать волю этой массы, которая лишь издали кажется слепой. И все-таки не все понимают, что за этой борьбой стоят человеческие жизни, борьба за хлеб насущный, каждодневная борьба за пищу для жен и детей, за одежду и обувь, за лекарства… Не мне бы говорить об этом, Пьедрасанта, но я считаю, что в каждой забастовке таится огонь героизма, христианского героизма…

— Говорите, говорите, падресито, полегчает…

— Не мне бы говорить об этом, об этом надлежит судить консистории, курии — и чем раньше, тем лучше. В сознании рабочих укоренилось убеждение, что вся церковь враждебна им, а это не так…

— Вас, к счастью, все любят…

— Я говорю о церкви, а не о столь ничтожнейшей личности, как я, ибо со мной все ясно, ведь я — сын ремесленника, жившего в деревне, я рос среди беднейших бедняков, и по рождению я мексиканец… мне только не хватает покровительницы Мексики — Гуадалупской богоматери… Если уж к этому идет…

Зной был удушающий, палящий. Чомбо, панамский негр, и какая-то негритянка с плаксивым голосом лениво переступали под звуки дансона[101] — и было понятно, что танцевали они скорее не для того, чтобы потанцевать, а чтобы еще и еще раз прижаться друг к другу, прижаться покрепче… Улыбающаяся негритянка всем телом прильнула к Чомбо, а у того текли слюнки — белые капельки кокосового молока, — выплюнуть или проглотить?

— Плюнь, плюнь повыше — к небу, на нос тебе же и упадет!.. — кокетливо шептала ему на ухо негритянка.

Чомбо, весь какой-то ощетинившийся, хотя волос у него почти не было, косился на белый след плевка на полу и смеялся глазами. Негритянке не нравилось его лицо.

— Чомбо, ты раскачиваешься, как на виселице…

Из задней комнаты, уставленной плетеной мебелью, украшенной семейными портретами в медальонах, остановившимися навек бронзовыми часами, бумажными цветами, веерами и павлиньими перьями, — из этой маленькой гостиной, где беседовали падре Феррусихфридо с Пьедрасантой, хозяин лавки по-прежнему внимательно следил за всем, что происходило в его заведении, а на стойке, ограждавшей кантину, даже мошки и те дремали.

— Никак не могу вспомнить, разбудил ли я в конце концов мою жену. Ей пора заниматься тестом, это же дело серьезное. На днях пекарь объявил, что если начнется забастовка, так он из солидарности с рабочими плантаций тоже прекратит работу. Столько словечек появилось сейчас, каких раньше мы и не слыхивали. На каждом шагу сейчас только и слышишь… Со-лидар-ность…

— Ну я пошел, Пьедрасанта…

— Уходите, падресито? Между прочим, ваша проповедь насчет забастовки неплохо звучала бы под музыку фокстрота. Поступали бы, как евангелисты, которые перед псалмами бьют в барабан…

— Против них у меня есть союзница. Собственно, я и пришел сюда по делу, а не ради разговоров о забастовке. Хочется мне иметь образ Гуадалупской девы — ну, скажем, среднего размера, чтобы поставить ее в алтаре…

— Хорошенькую союзницу вы подыскали против евангелистов, протестантов, грешников… и… забастовщиков…

— Только не против забастовщиков! Не смешивай сало с маслом. Гуадалупская богоматерь — индеанка, босая, темнокожая, не может она выступать против себе подобных!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату