подняла голову.

— А разве не обидно? Мертвого, говоришь, караулю? Из ума выжила?

— Да бросьте вы эти могилки!

— Ох и воструха ты. Побросашься — хватишься... — Но Аля уже не слышала ее последних слов, уже выскочила на крыльцо, и я тоже кинулся за ней, у двери оглянулся. У Нюры глаза смеются: за юбкой, мол, кинулся, и вот тогда-то, в тот последний миг, и пришла ко мне злость. Такая злость!.. А Нюра опять закричала:

— Останови, оближи ее!

— Замолчи, Нюра! — сорвалось у меня. Долго держалось, ко все равно сорвалось. И голос вышел дикий, чужой, а Аля уже скрипела воротами.

А Нюра опять забормотала:

— Ванечка так бы не сделал. Ох, не сделал бы, товарищи дорогие.

Я оглянулся на нее в упор, кровь зашла в голову:

— Отвяжись с ним! Он не любил тебя, а Тоньку, Тоньку, Тоньку Переулошну!!

Нюра задышала ртом, Я к воротам бросился, но Али уже там не было. На дорогу выбежал — и сразу ее увидел. Она бежала уже в конце улицы. Я закричал ей, но она быстрей побежала, а я кричал все громче, громче, хотелось убиться головой о дорогу и чтоб не встать никогда, но она бежала, не оглядывалась, и я не выдержал — кинулся следом. И уже догнал у самого моста, там, где останавливался городской автобус. Она ничего не сказала, только смеяться стала, потом уж и не смех совсем, а хохот, хохот, с ней случилась истерика, и вся деревня слышала это — вот он стыд мой, как пережить его, потом опять от меня побежала, и когда догнал ее, сказала мне совсем тихо, прямо в лицо:

— Я тебя ненавижу. И старух твоих ненавижу. Праведники...

И опять засмеялась, почти спокойно засмеялась, но когда заговорила, то зубы стучали, как от озноба:

— Суд устроили. «Ах, Васяня... Васяня». — Она передразнила Нюру, снова захохотала, но через секунду смолкла и поднесла лицо к самым моим глазам:

— Ненавижу вас всех, праведники! Жить от вас тошно. Никакой воли не даете... А в постель бы со мной собрался, тоже бы им доложил. А у тебя бы: «Васяня, а ты по любви?..», «А у нас в Грачиках, а у нас в Грачиках...» — передразнила Нюру и захохотала, и слезы опять, потом опять хохот.

Я схватил ее за руку, она вырвалась:

— Не люблю тебя!.. — и опять побежала, я снова не выдержал, кинулся за ней. Подошел автобус, как будто бы ждал нас. Она сразу прыгнула на подножку и скрылась внутри. В автобус входили свои — деревенские, все на меня хитро поглядывали, но выручил шофер: он быстро развернулся и дал прощальный гудок. И я поплелся назад.

В кухне никого не было. Сидели все в горнице. На меня никто не взглянул, только бабушка проворчала:

— Поди, пешком удрала?

— Проводил я...

— Ну, ладно, Христос с тобой.

У Нюры глаза не высохли, стояли в красных кружочках. Она ко мне даже головы не повернула, да и боялся я ее глаз. Мать пошевелилась на стуле:

— Нюра уезжать собралась... Вот сидим уговариваем, а она собралась.

— Пусть едет. Мне-то что?.. — вырвалось у меня, хоть не хотел этого, не ждал, опять сдержаться не мог. Нюра швыркнула носом.

— Хорош, парничок, заводишься, — проворчала бабушка и стала подниматься со стула. Когда поднялась, то опять на меня посмотрела.

— Умру, так не приводи ко мне Алентину. А то в могиле перевернусь. Каки вы нонче безжалостны. — И пошла в свою комнатку. Мать сказала ни с того, ни с сего:

— Поешь, Вася. Поди, чаю? — и, не услышав ответа, вздохнула тяжело: — Нюра-то ехать собралась, хочет укладываться.

Нюра глаза вскинула, заострились зрачки.

— Ему че?.. Ему бы за девкой бежать. Вон каки они. У всех память отшибло... А я на руках таскала, углаживала, уцеловывала, от всякой болезни спасала, от дождя, от ветра, от собачьего лаю, от взгляда урочливого. Сама кусок повкусне не съем — ему в молоко скрошу.

— Хватит! Не мучьте! — крикнул я и хотел выбежать.

— Дак че, прости няньку. Теперь уж не надо к вам ехать. К кому ехать-то? Буду возле Ванечки болеть, стариться.

И опять злость, заходила кровь.

— Ванечка, Ванечка-а!! Пустую ведь могилу-то караулишь! Он, может, под Берлином лежит, а ты сидишь в Грачиках...

— Зачем, Вася? Зачем бьешь ее? — взмолилась мать.

— Пускай, пускай, Тимофеевна. Хорошо я выгостилась. Так ты мне рад, Васяня, так ты доволен мной. А ведь к тебе ехала, тебя представляла. А у тебя память отшибло на няньку. Так ты мне рад... Ой, простите меня, товарищи дорогие.

И сил моих больше не стало. Я выскочил на улицу, потом забрел в степь и там упал на траву, но оттуда, с самого низу, опять доходили ее слова, лезли в голову — и не спастись от них, не закрыться; и так жаль себя, так безвыходно, так невозможно поверить в дальнейшее, что я подумал: а может, не жить совсем. И зажмурил глаза.

...Уже пришел вечер, запахло сыростью, стала холодной земля. Я подогнул под себя коленки, поежился и вдруг вспомнил о матери: что с ней? Как поднять ее, как мне Алю забыть — и забыть ли, может, нет мне без нее жизни, ни одного спокойного дня, ни часа. Но сразу в глазах встала мать и услышалось то слабенькое запястье — тронь и порвется, а может, уж порвалось оно, но почему тогда не бегут за мной, не кричат, по степи не ищут? А ведь придет время — и порвется оно, и куда тогда я попаду, кому я нужен, кто выслушает меня и поймет? Иди к людям, говорят, но как я насмелюсь, как обращусь к ним, когда за спиной уж не будет матери... А как живет Нюра? На чем держится?.. А может, Ваня и есть то запястье Нюрино, а я хотел сжать его, погубить. И опять охватила меня страшная мука, и опять пал на землю и не хотелось вставать; и вот уж снова мать в глазах: лежит, поди, с сердцем-то, а Нюра уже уехала. Потом — Аля в голове... Ах, если б вернулись те дни, наши радости! Какие то были радости! «Дураки мы, Васька, и не лечимся», — смеялась она. «Ну пусть», — хохотал я и тянул ее за собой. И мне казалось, что знаю Алю всю жизнь.

23

Мы часто уходили с ней на центральную улицу, забредали в гостиницу, подолгу в вестибюле томились и смотрели, смотрели во все глаза: как к окошечку подходят разные люди — красивые, вальяжные, прилетевшие из больших городов. Особенно нравились нам артисты. Они всегда были очень заметны и веселы, и всегда слышалось еще издали, что они здесь чужие, надменные, что дом у них где-то там, в далеких столицах и в огромнейших городах, и все они в брюках — не отличишь парня от девушки, и все веселые, уверенные, как хозяева. А потом они брали чемоданы, смеясь, бежали к лифту, и было видно, что изъездили они уже всю страну — и к нашему городу они равнодушны и снисходительны, и ничем их здесь не обрадуешь. Через день они опять толпились у окошечка, выписывались, и были еще свободней и радостней, ведь спешили домой, в столицы, к своей большой, совсем особенной жизни; и хотелось с ними тоже уехать, с такими веселыми и свободными. А потом уже Аля забирала меня с собой — к сухому вину или к музыке, и мы сидели у ее знакомых и говорили о чем-то невозможно прекрасном и удивительном, и все в жизни казалось ясным и пройденным — и столько радости было в этой ясной обманчивости.

...Рядом в деревне затакал трактор, и я очнулся, огляделся вокруг. Только степь, тишина, и вдруг неожиданно, так неожиданно, что я рассмеялся, вошло в голову: ведь мне совсем скоро, через два дня,

Вы читаете Пристань
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату