ехать в Москву, ехать в самый лучший в мире университет. «Через час на казнь, а ты еще не погладил рубашку», — вспомнился какой-то книжный герой, и я опять рассмеялся: почему не погладил рубашку?.. Почему я об этом не думаю?.. Видно, все взяло горе. Да и как ехать, как бросить сейчас мать, бабушку, куда они сейчас без меня?.. Опять болит голова. Встал на ноги. Со стороны деревни слышались чьи-то громкие, веселые голоса. Пели песни.
Побрел домой. Уже начинало темнеть, возле магазина горели на столбах фонари. Рядом продавали пиво прямо из бочки — какое счастье-то, и мужики были уже пьяные, возбужденно ругались. За магазином улица была пустая, в переулках — ни стука, ни шороха, весь народ возле бочки.
Я подошел к реке, встал на обрыв. Под ногами светлел спокойный Тобол. От воды отделился туман, под ним плавала лодка, в лодке горит корье, кто-то приготовился острожить, но скоро лодка остановилась: видно, рыбак ждет полную сумерь... И вот пришла ночь. Я вглядывался в противоположный берег, в мигающие чернотой сосны, и совсем нечаянно, будто врасплох, вспомнил себя семилетнего, такого давнишнего, непонятного. Тот мальчишка пришел встречать мать, пришел на это же место, только моста тогда рядом не было, переплывали на тот берег на лодках. Мать должна была подать сигнал с того берега, а я — разыскать перевозчика. Мать пешком уходила в райцентр. Я стоял, вглядывался, напрягал глаза — не увижу ли вдалеке фигурку, не услышу ли ее голос. Вот уж совсем темно, вот уж и неба нет, и мне страшно, под коленками холодно, но уйти нельзя; опять вглядываюсь, вглядываюсь, и вдруг над соснами белый столбик поднялся: огонь ли, свет ли — ничего непонятно; и растет столбик, поднимается на глазах, но ушел скоро сквозь небо, погас, и как только погас — мать сразу закричала, и я побежал будить дядю Степана. А потом, уже с матерью, я все слова позабыл, и она испугалась моего молчания, что-то расспрашивала, теребила за плечо, за рубашку, но я совсем язык потерял, зачарованный тем огненным столбиком, и почему-то было жарко, тревожно в ногах. Так ничего и не добилась мать, только по голове все время меня поглаживала, и я слышал, как испуганно подрагивает ладонь. И еще вспомнил, как на этом же месте, на самом обрыве, часто с Колькой сидели, и он уверял меня, что будет летчиком. А вот уж и Степана нет на земле, и Кольки нет, и мать еле дышит — переживет ли Нюрин отъезд, сохранит ли сердце? И я подумал: домой ведь надо, срочно надо. И как только подумал об этом — опять в памяти мелькнуло что-то далекое, непонятное, будто кто-то ходит рядом с тем маленьким мальчиком и все поет и поет, кто это был, — отец ли, Нюра ли? Я так явственно вспомнил пенье, так в себе различил его, что даже оглянулся, может, за спиной кто поет, но вокруг темно, тихо, и только по воде заколебался огонек. Плеснули весла, лодка отчалила с якоря и пошла вперед, и сразу донесся нетерпеливый кашель — то напрягся в ожидании рыбак.
24
Я повернул домой. Еще издали увидел светлые окна, и сразу ускорил шаг. Залаял Дозор: не узнал. На крыльцо я не зашел, а смаху запрыгнул от нетерпения и сразу в кухне увидел Нюру. Она раскладывала на столе мешочки. Увидев меня, глаза опустила и медленно мешочки разгладила.
— Колино наследство-то. Я у вас его забираю, Васяня. Тимофеевна позволила. Мне память, а тебе зачем?..
И опять хотелось на нее злиться, но я сдержался.
Бабушка смотрела молча на Нюрины руки и вдруг оглянулась на меня.
— Мать-ту до че довели. Зайди туда, добрый сын.
Я зашел в горницу. Она лежала на диване, голова — на голом валике, даже подушки нет, и эта небрежность к себе сразу кольнула в глаза.
— Ты, Вася?.. Ты не думай о нас. Живи, как знаешь. Мы, и правда, старухи. Как знаешь...
Она устала говорить, отвернулась к стене; я растерялся, не знал, что ответить. Потом снова увидел ее лицо, и в глазах у нее — точно свет мелькнул, может, улыбка скользнула, но это мгновенное, светлое, опять сменилось виной:
— Алю не обижала я. Никто не хотел... Давай-ко поговорим, Вася. Мы ведь не часто так. Поговорим... — И она взглянула на меня умоляюще и пошевелила рукой. — А кто у ней родители! Ты не говорил никогда? Как вы познакомились?.. Ничего я не знаю, господи, еще мать. — И опять этот взгляд на меня.
Я тихо ответил:
— У друга был в компании — и познакомились. Спать пойду. — Мне уйти очень хотелось, но она задержала.
— Но все же?.. Постой возле меня... Кто у ней отец? Кто?
— Отец в институте шишка, а мать нигде не работает. Дома.
— Что за шишка?
— Декан-Полкан. Так в семье его дразнят. — Я пошутил, думая, что она рассмеется. Но она пропустила всю шутку.
— А ты был у них?
— Был раз.
— А почему раз?
— Да не понравилось. Отец постыдил меня, что я такой молодой и не учусь.
— А ты сказал, что я долго болела и мы на твоей зарплате сидели? Поди, понял бы?
— А зачем говорить? Ему за месяц дают, сколько я за полгода имел, Он сразу этим поинтересовался.
— Аха-а, значит, струсил за дочку. За неуча выскочит, а тот не обеспечит, — и мать рассмеялась.
— Зачем так. Не одни мы люди! — вырвались у меня злые слова, и я сразу же пожалел.
Мать отвернулась на другой бок и затихла. Только локти вздрагивали потихоньку, так тихо, что никто, кроме меня, их не почувствовал.
Мать не шевелилась. Я стоял над ней и смотрел в лицо, но глаз не было видно, только одна щека на виду и по ней разошлись морщины, уже глубокие, давние, как у старухи, настоящей старухи, и мне стало жутко: неужели и я когда-нибудь буду такой же, совсем больной, старый и обессилевший и никогда не воскресну, и уж никогда не буду так вот смотреть и чувствовать свет. И жизнь, самая плохая, тяжелая показалась такой желанной и сладостной, что я закрыл глаза и постарался утешить мать.
— Ничего. Все вынесем...
— Мне уж, Вася, не вынести... — и опять затихла. Видно, без одеяла замерзла, и ноги теперь поджала до самого подбородка, и стала совсем маленькая, сухонькая — прямо ребенок, а под щекой отвисла тоже сухая кожица, тронь — и зашуршит, отлетит.
И опять жалость облила меня. Выскочил на кухню. Бабушка обтирала банки с вареньем, с моченой вишней, смородиной, а Нюра укладывала их в мешочки. Я глаза вытянул. На одном из мешочков ясно прочитал буквы «Н. С.» — Николай Семахин. Колька, дорогой Колька!..
Но рядом уже вздохи Нюры и бабушки. Вот Нюра громко стукнула банкой. Я внимательно взглянул на нее, через секунду опять взглянул, но Нюра ничего не заметила, точно я мертвый уже, как этот стул. Перевел глаза на бабушку. Она приняла их, посветлела в лице и головой покачала. Это покачиванье означало всегда: «До чего ты, парень, дошел и еще до чего дойдешь?» Но я выдержал это покачиванье. Тогда она запокашливала, прищурилась, но я выдержал и покашливанье, — и тогда она усмехнулась:
— Кого выставился?
Но Нюра и теперь не взглянула в мою сторону, и я сразу, в тот же миг, Алю услышал. Как будто она рядом, здесь, — чувствую запах ее духов. Вот скажет что-то, вот засмеется, растреплет мне волосы.
Нюра опять стукнула банкой, я вздрогнул и от боли зажмурился. Ведь мне уж не увидеть ее, никогда не увидеть, — и я чуть устоял на ногах. И сразу кровь хлынула в голову.
— Радуйтесь, выгнали! Выгнали! — закричал я, но как будто и не я кричал, а кто-то сидел во мне, и я слышал свой голос со стороны. И тот, второй — чужой человек, — сразу почувствовал рядом бабушку.
— Пожалей мать-ту, сведем в могилу, — и я очнулся, бабушка смотрела в упор, а Нюра не шевелится, не замечает, и опять злость зашумела, и я подскакивал к Нюриному лицу, вопил, махался руками.
— Кусошница! Нищуха!..
Потом уж мать рассказала, какие слова я кричал, а сам не запомнил. Мать взяла меня тогда за руку,