спасетесь… Э-э… Хотел сказать, свою приверженность делу советской власти сможете доказать. Что смотрите?
Пришедший в этот раз без чужой шинели людоед сегодня странно благодушен. Пожимаю плечами.
– Отчего вы думаете, что можете за меня мою жизнь решать?
Оторвавшийся от своих бумажек следователь с удивлением и даже интересом глядит на меня. В глазах Пустухина теперь совсем не стройки социализма светятся. И он даже снисходит до ответа на мой крамольный вопрос.
– Оттого, что мы – власть!
– Власть… – глухим эхом повторяю его ответ. И вдруг, неожиданно для самой себя, отчетливо выговариваю: – У вас мания величия!
Все! Соловки! Туруханск! Теперь за эти лубянские двери мне не выйти. Была у зайчика избушка лубяная, а у лисички-сестрички ледяная. Мне вместе с зайчиком дальше лубяной избушки не пробраться…
– Вопросы есть? Нет? Идите, – следователь Пустухин завязывает матерчатыми тесемками тощую бумажную папочку грязно-болотного цвета с моей фамилией на корешке.
– Куда идти?
– А куда хотите. Это меня не касается, – достает новую, куда более толстую, чем моя, папку Пустухин. И как кот, играющий с пойманной в лапы мышкой, – то отпустит, то снова за хвост прижмет, многозначительно добавляет: – Пока!
– А Туруха… – все еще не понимаю я. Но, не закончив фразу, осекаюсь. Неужто чудо случилось?
– Что, очень хочется в Туруханск? – отрывает взгляд от новой папки Пустухин. Глаза у него воспаленные, абсолютно красные больные глаза. – Будет! Все будет. И Туруханск, и что похуже. Идите. Готовьтесь.
Но я уже не слышу явных и скрытых угроз в словах следователя. Понимаю лишь одно – меня отпустили. Меня отпустили с Лубянки. Меня отпустили!
Меня, «княжну Тенишеву», безработную, «отчисленную» и «вычищенную», меня отпустили! И я могу идти. Бежать. Бежать. Бежать! И увидеть Его!
Скорее, скорее из этого здания!
Расписаться.
Подписать.
Еще подписать.
Получить отобранное пальто, забрать собранный пролетарским поэтом Мефодьевым Иваном узелок и бежать.
Скорее с этой улицы, по которой я больше не стану ходить никогда! За три квартала вокруг обходить буду, только бы мимо этого здания не пойти.
Скорее, скорее!
Свернуть в Варсонофьевский переулок и только тогда выдохнуть!
И сесть прямо в сугроб!
И сидеть на снегу в этом утреннем, просыпающемся и выходящем на работу городе и плакать от счастья.
Что жива.
Что миловал Бог.
Что можно идти домой.
И увидеть Его.
Теперь надо только собрать последние силы, чтобы встать и идти.
Встать и идти!
Встать и идти…
– Вам плохо, гражданочка?
Рябой милиционер, козырнув, наклоняется ко мне. Неужели я сознание потеряла? Где-то этого рябого в шинели я уже видела. И тоже было холодно, нестерпимо холодно. И это рябое лицо. И снег…снег… сне…
– Вам плохо? Может быть, «Скорую помощь» позвать. А то тут в ноябре одна в Крапивенском, я на том участке тогда служил, тоже присела, а потом, как «Скорая» приехала, так и труп уже увезла. А красивая была…
«В Крапивенском…»
Конечно же, в Крапивенском.
Этого рябого участкового я видела в Крапивенском. И он видел меня, единственную не сбежавшую свидетельницу. Сейчас он присмотрится. Или документы попросит. И вспомнит… И неясно, что случится тогда. А мне, едва отпущенной из ОГПУ, о себе лучше не напоминать. Даже в роли свидетельницы. Как это сказал Пустухин: «С кем вы спите, гражданка Тенишева, мы и без вас знаем». Знают. И могут сопоставить факты – я, N.N., Ляля, ее погибшая подруга, белокурая покойница из Крапивенского, снова я. Круг может замкнуться. Навсегда.
– Нет-нет, мне хорошо. Уже совсем хорошо. Я домой…
И скорее, скорее, пока рябой участковый фамилию не спросил, налево по Варсонофьевскому, несколько метров по Рождественке направо, и за церковью Николы в Звонарях снова налево, в свой Звонарский. Чтобы в зимнем утреннем сумраке различить на фоне своего дома знакомый силуэт – тяжелое черное пальто, усы, котелок…
– Ты!
И первый, оттого отчаянно яркий луч восходящего солнца.
– Ты! Отчего так рано здесь?
– Приходил справляться о тебе. Но никто не открыл дверь…
– А Ильза? Почему же Ильза Михайловна тебе не открыла? – спрашиваю, но уже не слышу ответа.
На грязной лестнице, с новой порцией управдомовских «Правил социалистического общежития» (
Так, крадучись, целуясь, мы входим в странно притихшую квартиру. Надо бы сказать И.М., что я вернулась, но разве можно оторваться от его губ.
После.
Все после.
А пока сорвать с двери моей комнаты приклеенный арестовывавшими меня огэпэушниками листок бумаги с печатью, открыть дверь, и все…
Все после…
После все… все… все…
N.N. уйдет, когда уже совершенно развиднеется за окном и на этот притихший, будто передыхающий перед новой снежной бурей город сойдет короткий зимний свет.
Но прежде он будет долго-долго любить меня. И кратким шепотом расскажет, как ходил на Кузнецкий Мост, двадцать шесть, где рядом с «Курсами Берлица» расположен «Политический Красный Крест». Как просил свою давнюю знакомую Екатерину Пешкову, жену новоявленного живого классика Горького,