улыбается. А у тех уже новая забота — человека делят:
— Ко мне его поведем, — сказала Анфиса.
— Это почему же? У меня с утра топлено.
— У меня домашности больше.
— И у меня не сорочье гнездо, — не уступает Татьяна Егоровна. — И кипяток в чайнике, а у тебя в чугунке.
А как человек подошел, то все споры сразу и кончились. Оказался знакомый. Рыбачить каждое лето приезжал вместе с Ильей, племянником Татьяны Егоровны. Ее, значит, и гость. И фамилию вспомнили — Елин, а вскоре узнали и как звать: Степан Ксенофонтович.
В избушке у Татьяны Егоровны он выложил на стол все, что было в его рюкзаке, поднес старухам по полстакана водки, щедро угостил городскими закусками и сладким городским хлебом, а за чаем рассказал, зачем пришел. Сторговал он старый дом, который стоит у самого мыса, и, прежде чем окончательно назвать цену, решил посмотреть его.
— А как же вы покупаете и не боитесь? — спросила Татьяна Егоровна, тоненько захихикав. — А если покупка ваша под воду уйдет?..
— Нет, этого теперь не может быть, — строго объявил Елин и еще строже добавил: — Поскольку я дом покупаю.
— О, господи! — воскликнула Татьяна Егоровна, делая вид, будто совсем уж она помирает со смеху, чтобы обходительный покупщик не подумал, что она не поняла его шутки.
Но Елин и не собирался шутить. С некоторым удивлением покосившись на хозяйку дома, он обратился к Анфисе:
— Вот вы, к примеру, не захотели переселяться. Председатель ваш мне сказывал.
— Некуда мне переселяться, да и не надо.
Одобрительно посмотрев на Анфису, Елин спросил:
— Место ваше, значит, крепко стоит?
Анфиса похлопала по плечу свою подругу:
— Да уймись ты. Видишь, человек дело говорит. А тебе бы только все смешки. До икоты даже. Иди воды попей, прохладись.
— Я это к чему спрашиваю, — продолжал Елин, — вот к чему: я много всяких мест видел, весь Урал изъездил, а такой красоты душевной нигде не встречалось. И вам вечная благодарность, что не поддались… — Он поднял стакан, поклонился Анфисе и выпил. Кинул в рот кусок колбасы и еще раз поклонился, почти коснувшись столешницы широким лбом.
Все это почему-то очень растрогало Татьяну Егоровну; икнув, она припала к Анфисиному плечу:
— Анфисушка-матушка, мы с тобой бабы-сироты, помрем, и поплакать над нами некому. Спасибо, добрый человек пришел-пожалел.
— Говорю тебе: уймись, — ласково повторила Анфиса и объяснила Елину: — У Татьяны-то нашей, что смех, что слезы — сверху лежат. Такая уж легкодушная.
— Ничего, пускай ее, — разрешил Елин и строго заговорил о том, как он навечно привязался к Старому Заводу, как он вспоминал его до того, что даже во сне видел почти еженощно, и, заседая в своем учреждении, часто задумывался и как бы даже слышал звенящий шум бора на ветру. В таком томлении он еле дотянул до пенсии и чуть не заболел, услыхав, что деревню переселяют на другой, бесприютный и пустынный берег.
Говорил он долго, утомительно и таким тоном, будто отчитывал кого-то за нерадивое отношение к порученному делу. Татьяна Егоровна вздремнула на Анфисином плече, да и самое Анфису позывало на дремоту. Хорошо, что Елину захотелось курить. Прикурив, он погасил спичку, и, когда спичка погасла, он вдруг увидел, как сумрачно стало в избе, и понял, что день докатился до раннего зимнего вечера, а ему еще предстоит обратный путь.
Он поднялся, посмотрел на притихших старух и подумал, что не в том подвиг, что Анфиса отстояла свою деревню, а в том, как они тут в одиночестве зимуют среди таежных просторов.
— Как же вы тут живете-то?! — изумился он, утратив на время всю свою строгость.
— А что? — очнулась Татьяна Егоровна. — Так вот и живем. А у меня коптилочка есть. У Анфисы так и вся лампа. Керосином только поиздержались, так я завтра в Токаево сбегаю.
На улице было совсем светло, но уже пошли по небу желтоватые полосы — предвестники заката, — и снег как бы подернулся перламутровым блеском, розоватым с голубыми переливами.
Дом стоял на мысу, недалеко от корявого тополя. Елин обошел его вокруг, достав из рюкзака рыбацкий топорик, сделал на бревнах затески. Бревна, хоть и старые, но крепкие и даже на торцах только едва тронутые. Скинув лыжи, влез на заваленное снегом крыльцо и тем же топориком оторвал ветхие доски, которыми забита, дверь.
Старухи стояли поодаль под тополем. Они видели, как в окнах сквозь щели между досками бледно вспыхивал желтоватый свет — новый хозяин строго и придирчиво осматривал все внутри дома, высоко над головой поднимая горящие спички. Он и там стучал своим топориком, что-то передвигал, гремел заслонкой, заглядывая в печь.
Наконец он закончил осмотр и вышел на крыльцо. Снова заколотил дверь и, спрятав топорик в пустой рюкзак, встал на лыжи. Но перед тем как тронуться в путь, махнул старухам рукой и строго приказал:
— Вы тут досматривайте, в долгу не останусь!..
Глядя, как он удаляется по своей лыжне, Анфиса думала, что для деревни начинается какая-то новая жизнь, и это ее радовало: значит, не напрасно она осталась в своем доме. Первый, кто пришел утверждать новую жизнь, оказался строгим, хозяйственным человеком и к тому же обожающим красоту, знающим в ней толк. Таким и должен быть житель здешних мест. Красоте требуется не только обожание, но и твердый порядок, и хозяйский глаз.
— Ну вот, — сказала она, — теперь уж нас три хозяина. Теперь уж мы с тобой не сироты.
Так прожили две старухи эту полную тревог и ожиданий и поэтому необыкновенную первую зиму в опустевшей деревне. Сами-то они, умудренные опытом долгой и нелегкой жизни, думали, что все тревоги, отпущенные на их долю, давно пережили, и потому ничего уж и не ожидали. Деревня, в которой прошла жизнь, переселилась на тот далекий берег. Здесь остались только воспоминания, которые под старость отрады не приносят.
— Как все равно молоденькие, — сказала Татьяна Егоровна. — Ожидаем чего-то… Ночь, а мы ожидаем.
Анфиса промолчала: Татьяну все равно не переговоришь, известная балаболка, рот закрывает только, когда глотает, и то потому, что, разинув рот, ничего не проглотишь. Вышли они послушать, как шумит вода, гуляя по лугам, да где она шумит: весной вода берегов не признает.
Они остановились на пригорке под молодым, но уже искривленным от ветра тополем; от низко опущенных веток пахнет пьяной горечью набухших почек. Стоят две старухи, прислушиваются, не загремит ли Сылва-река по-весеннему. Но все тихо, и эта привычная тишина настораживает их и пугает. Вода почти прекратила свое течение, льдины неприкаянно бродят в темноте, как серые чудовища, иногда они лениво сталкиваются и снова продолжают бестолковое неторопливое кружение.
А вода все прибывает, идет так величаво и деловито, как хозяйка по своему дому, заглядывает во все углы, заполняет все впадины, подбираясь все ближе и ближе к холму, на котором стоят четыре избы и несколько тополей. Днем, когда все видно, не так страшно, а сейчас, в темноте, слышно только, как спокойно шумит большая вода и все время раздаются какие-то непонятные шорохи, приглушенные вздохи и звонкое хлюпанье. Кажется, будто кто-то, страдающий насморком, бродит в темноте по лужам и никак не может выбраться на сухое место. Все это усиливает тревогу, старухам кажется, что вода подобралась уже под самые ноги, стоит сделать шаг — и вот она — вода. И хотя они знают, что все это им кажется, что половодье только началось и вода еще далеко, они не могут спать спокойно.
— Вот так и будем стоять, — не унимается Татьяна Егоровна, — как зайцы на кочке. А там, гляди- ка…
Там, куда она показала, далеко, в черной темноте ночи, переливчато блестят огни кирпичного завода и большого поселка около него. Левее тоже много желтых и голубых огней, и, мелькая между невидимыми в