никогда не узнаем, что побудило его уплыть. Он не проявлял ни малейших признаков страха. Подействовало ли на него приближение сумерек – быть может, стено ведут ночной образ жизни? Услышал ли он свисты родного стада? Но в чем бы ни заключалась причина, нас тревожила только мысль, как бы нейлоновый ошейник не сыграл с ним скверной шутки. Оставалось надеяться, что ошейник скоро истлеет в морской воде или какой-нибудь другой стено сдернет его – они такие умницы, что я совсем не исключаю этой возможности.
Работая с Каи, Кен и Говард узнали много интересного. Кроме того, мы убедились, что глубинное ныряние – это не то поведение, которое можно отработать за один сеанс. Всякий раз, когда мы в один прием опускали обруч больше, чем на полтора-два метра, Каи бунтовал. Нам приходилось ограничиваться на каждом этапе максимум двумя метрами. Если Каи, как мы подозревали, был способен нырнуть на глубину до 180 метров или больше, прошли бы месяцы, прежде чем он это нам наконец продемонстрировал бы. А бюджет Кена исключал такие сроки.
На следующее утро мы привезли из Парка маленькую Хоу и провели с ней в море два дня. Она не была ни такой разумной, ни такой смелой, как Каи. Например, она не плыла в буксируемой клетке, а повисала без движения, прижатая к задней стенке, так что нам пришлось возить ее к месту экспериментов и обратно на палубе «Имуа». Однако с ее помощью удалось подтвердить некоторые полученные при работе с Каи сведения относительно времени, необходимого для отдыха между нырками, и других физиологических особенностей. На второй день она простудилась и утратила желание работать, а потому мы закончили эксперимент и вернулись в Парк. Как это часто бывает в научных исследованиях, мы не получили тех результатов, на которые рассчитывали, но зато нашли ответы на другие вопросы – в том числе и такие, на которые не рассчитывали получить их, и наметили путь для будущей работы.
Научно-исследовательское управление ВМС, финансировавшее эти эксперименты, продолжало само вести исследования в том же направлении, используя для ныряния самца атлантической афалины по кличке Таффи. Его дрессировщики, как и мы, убедились, что Таффи отказывается работать, если трудности возрастают слишком быстро. Я слышала от них, что у Таффи были свои плато. Он достигал определенной глубины, а заем неделями не желал нырять глубже. Они уже решили, что 37,5 метра составляют его предел, как вдруг в один прекрасный день, ныряя к приманке на этой глубине, он проплыл мимо нее и опустился на глубину 60 метров, чтобы пообщаться с аквалангистом, работавшим на дне. Ценой величайшего терпения и настойчивости (одним из дрессировщиков там был Блэр Ирвин, помогавший нам с Каи) они в конце концов добились того, что Таффи начал регулярно уходить под воду на 300 метров – глубину весьма приличную.
Кроме того, они обучали плавать на свободе и нырять нескольких гринд и настоящих косаток – если не ошибаюсь, для того, чтобы находить и поднимать со дна ценные предметы на больших глубинах. Говорят, что эти животные, хотя они и не так послушны, как афалины, ныряли даже глубже трехсот метров.
9. Заботы и хлопоты
Работа в океанариуме далеко не исчерпывается интересными экспедициями и научными экспериментами. У нас более чем хватало и неприятных забот и хлопот.
Как куратор я больше всего мучилась из-за проблем, связанных с людьми: надо было сражаться с начальством за повышение ставок моим подчиненным или за какие-нибудь двадцать долларов на краску и доски, улавливать недовольство среди моих сотрудников до того, как оно выльется в ссору, и избавляться от склочников. Честное слово, роль склочника в человеческом обществе биологически детерминирована! Во всяком случае, стоило мне избавиться от Официальной Язвы дрессировочного отдела, как прежде всем довольный сотрудник преображался в очередную «язву». Даже самые светлые чувства создавали проблемы. Просто поразительно, как быстро может пойти ко всем чертям прекрасно налаженная работа, стоит сотруднику и сотруднице влюбиться друг в друга.
Ученые, хотя мы в первую очередь существовали ради них, также причиняли множество неприятных хлопот. Это ученые превратили инъекции антибиотиков, которые мы делали каждому только что пойманному животному, в источник ожесточенных скандалов и самых горьких минут, какие мне только довелось пережить за годы, пока я была старшим дрессировщиком Парка. Ученые протестовали против инъекций, они бесились и буквально лезли на стенку. Они твердо знали, что незачем «без всякой причины» давать антибиотики только что расставшемуся с морем и, по-видимому, совершенно здоровому животному. Но причина была – если такое животное не получало инъекции, оно погибало. Не обязательно завтра или послезавтра, но на четвертый или пятый день. Хотя вода у нас была чистой, а сотрудники – здоровыми, сопутствующих человеку микроорганизмов вполне хватало, чтобы одолеть новичка, не обладающего иммунитетом. Профилактическая инъекция антибиотиков не гарантировала отсутствия неприятностей. Однако без такой инъекции неприятности были вам гарантированы.
Всем нашим дрессировщикам раз и навсегда была дана инструкция: немедленно вводить каждому вновь поступающему животному долгодействующие антибиотики широкого спектра. Но я не могла следить за обработкой каждого нового животного. Если же я отсутствовала, а доктор Имярек решал сам встретить животное, пойманное для его исследований, он непременно закатывал истерику, увидев, что его подопечному собираются ввести антибиотики. И если такой ученый со всем апломбом своей зачастую весьма внушительной личности решительно восставал против профилактического введения антибиотиков, дрессировщики предпочитали забывать про инструкции и послушно откладывали шприц.
Я вручала печатные «памятки» новым сотрудникам Океанического института и ученым, приезжавшим туда работать. Я пробовала воевать с уступчивостью дрессировщиков. И все без толку. Более того, несколько раз на инъекцию накладывал вето какой-нибудь авторитет, который и к животному-то никакого отношения не имел, а просто пришел полюбопытствовать, но, конечно, считал себя обязанным заявить: «Стойте! Нельзя вводить антибиотики без всякой причины!»
И сколько бы раз я ни перепроверяла записи приемной процедуры, сколько бы ни школила новых дрессировщиков, в бассейны тем не менее попадали животные, не получившие инъекции. Дрессировщики находились в крайне невыгодном положении, особенно молодые: либо они сделают инъекцию и получат головомойку тут же на месте, либо не сделают, и тогда головомойку им устрою я (если узнаю об этом), а потому им оставалось только выбирать, от кого они предпочтут получить головомойку. Не раз и не два они соглашались обойтись без инъекции, а в записи указывали якобы введенную дозу, чтобы обезопасить себя от меня и от ветеринара.
Если не ошибаюсь, Ингрид Кан удалось найти какой-то выход. Возможно, тут сыграло роль и разъединение дрессировочных отделений Парка и Института. Однако до конца эта проблема так и не была решена. Из-за этого неразрешимого противоречия, из-за этой битвы, которая так никогда и не была выиграна, из-за этой научной гидры, которая, стоило отрубить ей голову, тут же отращивала новую, погибло много, очень много животных – не менее сорока за то время, пока дрессировочным отделом руководила я. Десять лет спустя уже в чужом научно-исследовательском дельфинарии я видела, как менее чем за неделю погибли пять новых животных, хотя дрессировщики умоляли и убеждали, что им необходимо ввести антибиотики сразу после поимки. Однако научный глава дельфинария (который в свое время работал у нас в Океаническом институте и, казалось, мог бы знать, чем это чревато) твердо стоял на своем: «Моим животным для профилактики никакие антибиотики вводиться не будут!» С ума сойти можно!
Животные появлялись, животные исчезали. Мы старались делать для них все, что было в наших силах.