Парагвайца не слушали. Все напряженно следили за веревкой, скользнувшей в мрачное отверстие шурфа. Кто-то взвыл:
– Вцепился!
– Ага! – торжествующе потряс кулаком пожилой пожарник. – А то сразу – заливай, заливай, будто мы заливальщики. А ну, берись, мужики!
– О Господи! Что там? – заволновалась толпа.
– Барон в веревку вцепился!
– Да не может Барон вцепиться!
– Тягай!
– И-и-и раз!.. И-и – и два!..
Толпа ахнула.
После очередного мощного рывка пожарных и добровольцев на истоптанную траву, как пробку из бутылки, выбросило толстого холеного борова. Он был испачкан глиной, ошеломленно щурился и, как революционный матрос пулеметными лентами, был крест-накрест перевязан веревкой.
Толпа взвыла:
– Привязался! Сам привязался!
Шурик обалдел.
Взвизгнув, Барон бросился в переулок.
Подхватив подол длинной серой юбки, хозяйка борова бросилась за ним, на ходу тоскливо выкликая:
– Барон!
– А путь широкий ведет к погибели, – бормотал парагваец. Наверное, за пропаганду он деньги получал в Уругвае. – Не ходите путем широким, выбирайте узкий, но святой путь...
– Сворачиваемся! – приказал старший пожарник, но кто-то призвал его к тишине: – Слышите? Там опять рыдают!
Толпа притихла.
Черный провал шурфа притягивал толпу как магнит.
– Да лей наконец воду! Затопите, к черту, этот шурф! – крикнула женщина, осуждавшая бесплатные книжки парагвайца. – Что всплывет, то и всплывет. Хуже никому не будет, зато узнаем, что там.
– Затопить! – решила толпа.
Старший пожарник неуверенно оглянулся.
Крутые физиономии его помощников сияли готовностью. Затопить? Нет проблем! Другое дело, если засыпать. У них и лопат мало.
– Веревку! – приказал главный пожарник, ставя толпу на место.
Веревка вновь полетела в шурф. Главный пожарник сразу стал похож на пожилого рыболова. Сбив каску на ухо, он уперся ладонями в колени и наклонился над черным провалом.
– Клюет?
– Вроде вцепился!
– Кто вцепился? – ахнула толпа.
– А я знаю? Тяни!
На утоптанную траву, загаженную окурками, тараща огромные испуганные глаза, вылетел после мощного рывка пожарных и добровольцев тощий, как палка, таджик. Пестрый халат на нем был густо измазан глиной, тюбетейка, шитая серебром, сползла на лоб. Глаза таджика пылали как угли.
– Максимка, – разочарованно взвыл парагваец. – Бросай максимку обратно!
Смуглое лицо максимки исказилось. Он понимал русскую речь. Он не хотел снова в шурф, он судорожно вцепился обеими руками в траву: «Не надо бросай обратно!» И быстро пополз в толпу, боком, как краб. Какая-то сердобольная баба не выдержала и накинула на него платок:
– Шо, змэрз, Маугли?
Интересно, захаживает Лигуша в кишлак?
Впрочем, вопрос уже не имел смысла. Шурик наконец добрался до цели.
Грузный бревенчатый дом Лигуши, явно срубленный еще до войны, почерневший от времени, запирал конец улицы, превращая ее в тупик. Глухой высокий забор был недавно подправлен, на свежих тесинах красовались самодеятельные надписи и рисунки. Все они были сделаны детской рукой, носили отталкивающий характер и касались особых примет Лигуши. А в глубоком вырезе калитки что-то чернело, вроде как кнопка электрического звонка. Шурик ткнул пальцем в вырез и получил ошеломляющий удар током.
– Черт!
На этот вскрик выглянул из-за соседнего забора ветхий старикашка в заношенной телогрейке и в зимней ватной шапке на голове.
– К Ваньке? – спросил он, прищурившись. – Плох стал Ванька. Раньше все слышал. Как закричит человек у калитки, идет встречать. А сейчас хоть закричись. А может, не помнит – зачем люди кричат? – удивился старик. – Раньше здесь бондарь жил. Мамаша Ванькина дом у него купила. Давно умерла, а Ванька-то не хозяин. Вон береза пригнулась к самой крыше. Сырость от нее, крыша гниет. Мхи пошли по краю. Нет, – заключил старик, – не хозяин Ванька.
И неожиданно выпалил:
– Ты к Ваньке зачем?
– По делу.
– Ну, ясный хрен, – согласился старикашка. – Кто ж не по делу? Ты крикни громче.
– Куда уж громче? – раздраженно пробурчал Шурик, потирая обожженный электричеством палец.
– А ты крикни, – убеждал старикашка. – Оно ведь как? Один крикнет, другой смолчит, вот и гармония.
Как раз в этот момент над подправленным забором поднялась голова бывшего бульдозериста. Наверное, по ту сторону забора была врыта в землю скамеечка. Стоя на ней, Лигуша сразу
возвысился – и над Шуриком, и над улицей. В темных, бобриком, волосах звездочками посверкивали чешуйки простой русской рыбы, в глазах застыло равнодушие:
– Чего?
– Бумажник потерял.
Лигуша скучно почесал затылок. Подумал о чем-то, прикинул. Потом медленно открыл калитку.
Вблизи он показался Шурику необъятным.
Не то чтобы толст был. Рыхл скорее, странно приземист, как мамонт из детской книжки. И голова, как у мамонта, – огромная, шишковатая. Впрочем, без бивней.
И скучен был Лигуша.
Безмерно, самодовольно скучен.
Ни наступающие дневные заботы, ни грядущее вечернее пиво нисколько его не трогали, как будто он давно знал все – и о себе, и о жизни. Тяжело ступая босыми ногами по дорожке, вытоптанной в лебеде, забившей двор, Лигуша, сопя, провел Шурика на высокое деревянное крыльцо, оттуда в сени, а из сеней в кухню.
Просторная, неожиданно опрятная кухня.
Русская печь, ситцевая занавесочка над сушилкой.
Занавесочка давным-давно выцвела, почти потеряла цвет, но все равно оставалась опрятной. Веселый солнечный свет падал в распахнутое настежь окно, рассеивался, ложился на беленые стены, на потолок. Клеенку, покрывающую деревянный стол, испещряли темные пятна, но и они были замыты, по-своему опрятны, не вызывали брезгливости или раздражения. Правда, сковорода, покрытая металлической