и доносительством!
– У них в ГПУ свои понятия о гражданском долге. Вот они и пытаются получить с вас этот должок.
– Не понимаю!
– Вы не донесли в ГПУ о приезде приятелей-заговорщиков, вы не донесли суть беседы, а это, по меркам советской морали, уже преступление. Вы лишь пешка в государственной дрессировке интеллигенции. Похожей муштре подвергаются и другие непролетарские классы.
– Так что же мне делать? – растерянно пробормотал Решетилов.
– Принять условия Черногорова, – безапелляционно ответил Татарников. – Иначе – точно угодите из «пособников» в «махровые контрреволюционеры». Если согласитесь повиниться – вас пожурят и отпустят.
– Никогда! – негодующе отрезал доктор. – Ничто не заставит меня поступиться принципами. Я, слава богу, еще умею за себя постоять!
Сергей Андреевич устало пожал плечами:
– Я сам тут второй месяц бьюсь за правду.
И тоже решил стоять на своем до последнего. Однако мне пытаются «навесить» руководство уголовной бандой!
– Да вы что! – обомлел Решетилов. – Бред какой-то…
– Бред? А вот товарищ Черногоров считает иначе, ему так хочется.
Татарников помолчал, наблюдая за крайне удивленным доктором, и сказал:
– Обо мне многое судачат, знаю. Чего бы там ни было, за свои хозяйственные проказы я щедро расплачивался и расплачиваюсь до сих пор. Только вот уголовщины мне приписывать не надо, увольте. За бандитизм человек непролетарского происхождения может дорого поплатиться!
– То есть вы полагаете, что вопрос – в цене упорства? – нахмурился Решетилов. – Категории чести и морали вы в расчет не берете?
– В своем случае – определенно нет; в вашем, с некоторыми натяжками и оговорками, – тоже. Поймите, мы все без исключения играем по чужим правилам. И нам необходимо либо их принимать, либо просто не жить в этой стране.
– И все же я предпочту остаться при своих принципах, – упрямо заключил доктор.
Постепенно натиск на Решетилова и Веньку усилился. Их стали допрашивать по два раза в сутки. Арестанты возвращались в камеру очень усталыми, но в целом довольными – их тактика отрицания всех обвинений продолжала действовать. Татарников, насколько мог, подбадривал Ковальчука; доктор же в поддержке не нуждался – Александр Никанорович пребывал в состоянии какого-то отчаянного подъема духа. Каждое утро не менее часа он делал гимнастику, скрупулезно повторяя курс перед вечерним допросом.
– Не утомительно? – с едва заметной завистью спрашивал Татарников.
– Готовлю себя к худшему, – отвечал доктор. – Принципиальность в наше время – великая роскошь, и за нее придется платить, раз уж решил.
Это не было бравадой – Александр Никанорович помнил свой арест в декабре 1918-го; помнил переполненную холодную камеру в подвале этой же тюрьмы; помнил побои и ночные расстрелы сотоварищей.
И тогда, и сейчас свиданий Решетилову не давали, и он написал дочери, пытаясь объясниться (впрочем, письмо приказали не отправлять).
Венька, по наивности начинающего революционера, пытался использовать допросы как трибуну для пропаганды идей «Союза молодых марксистов», тем более что следователи ему в этом не перечили. На любой заданный вопрос Ковальчук разражался многословной тирадой с использованием цитат из «основоположников». Терпеливо выслушав молодого человека, следователи отвечали контратакой из стандартных обвинений, увещеваний и угроз, помогая себе выдержками из покаянных признаний наименее стойких соратников Веньки по «Союзу». По плану Черногорова, Ковальчука должны были сначала измотать в этих «дискуссиях» (попутно занеся в протокол его неосторожные высказывания), а уж потом – «применить некоторое ужесточение».
Тридцать первого октября, вернувшись с очередного допроса, Решетилов объявил, что беды его закончились.
– Выпускают?! – в один голос выпалили соседи.
– Не обольщайтесь, – усмехнулся доктор. – На завтра назначен суд Особой тройки ГПУ. Все!
– Су-уд? – испуганно протянул Венька.
– Да-с, господа. Сегодня мне зачитали решение о том, что моему делу присвоен «особый статус» и что первого ноября уже состоится суд. Правильно, нечего церемониться… А честь-то какая! – Суд в выходной день, с присутствием самих товарищей Черногорова и Гринева!
Александр Никанорович театрально взмахнул рукой и по-мальчишески, не снимая ботинок, завалился на койку.
– И чем же ваша баталия может завершиться? – насторожился Татарников.
– А мне все едино, – беспечно ответил Решетилов. – Будь что будет. Я, признаться, даже рад, что все кончилось.
– Оно и видно, – покачал головой Татарников. – Бесстрашный вы человек! – Он кивнул Веньке: – Учитесь, юноша, у лучших представителей интеллигенции.
– Его и без того помотает, – опередил Ковальчука доктор.
Венька строго посмотрел на соседей.
– Создавая свой «Союз» и затем выступая на рабочем митинге, мы прекрасно понимали, чем это может грозить, – холодно проговорил он. – Наш «Союз» взял все лучшее из борьбы передовой русской интеллигенции.
– Да знаете ли вы, что это такое? – раздраженно спросил Решетилов. – Как вы можете «брать лучшее» у тех, о ком имеете лишь поверхностное представление?
– Не горячитесь, доктор… – попытался вклиниться Татарников.
– Нет уж, милейший! – с вызовом воскликнул Александр Никанорович. – Раз уж вы считаете, что наш юноша должен у меня поучиться, извольте, – поучу сполна, – он обратился к Веньке. – Кого это вы записали в «лучшие»?
– Э-эм… так ведь и так ясно… – растерянно пробормотал Ковальчук.
– Мне лично в этом вопросе ничего не ясно! – отрезал доктор.
– К лучшим представителям интеллигенции относятся все, начиная с Новикова и Радищева: декабристы, Герцен с Огаревым, Чернышевский, народовольцы…
– Сюда же Ленина присовокупить, – в тон добавил Решетилов.
– Что вы! Ленин у них – оппортунист, отступник, – хихикнул Татарников.
– Точно, – согласился Венька.
Доктор сделал наивное лицо:
– Позвольте, а где же логика? Вы ставите в традицию развития интеллигенции принцип революционной борьбы. Так, следуя ему, ваш Ленин – в той же упряжке!
– Он не мой, – скривился Венька.
– Ваш-ваш, – успокоил Александр Никанорович. – А чей же еще? Уж не мой и не господина Татарникова – точно… Итак, ваш Ленин – и есть логическое завершение развития интеллигенции. А где же Пушкин, Лермонтов, Гоголь?
– Ну… они – скорее литераторы, – пожал плечами Венька.
– А-га, – хитро протянул Решетилов. – The second logical nonsense!.. Не трудитесь понять, Вениамин, это – от интеллигенции неведомой вам породы… Значит, литераторы… – он поиграл бровями. – А как насчет Некрасова?
– Он, конечно, поэт, но более – революционный демократ, – уверенно заявил Венька.
– Чудно! – хлопнул в ладоши доктор. – Кстати, известно ли вам, чем зарабатывал на жизнь сей поэтичный демократ? Уж никак не виршами, мой пылкий юноша. Блаженной памяти Николай Алексеевич слыл самым знатным карточным бретером России! Так-то.
– Вы в понятии самого слова определитесь, – будто невзначай заметил Татарников.