никого не подсаживает. Не любит, когда чужие в машине. Это ее раздражает.
— Ты что, оправдываешь ее, что ли?
— Нет, ну, нехорошо, конечно, но я-то тут при чем?
Значит, то, что произошло вчера, для него всего лишь «нехорошо»!
Все осталось при нем — широкие плечи, машины-роботы, апогеи и перигеи, скафандры и математические способности, и все рухнуло из-за одного маленького словечка. Он вдруг низринулся с той высоты, на которую я сама его подняла. Слинял и съежился.
Может, это глупо, может, нельзя так, но это произошло помимо воли, и я ничего не могла с этим поделать.
— Ленка! Подожди!
Но я не остановилась. Бежала вниз по лестнице. Скорее одеться и уйти.
— Александрова! — услышала я за спиной и, обернувшись, увидела историка Кирилла Кирилловича.
Мы стояли на лестничной площадке перед дверью в учительскую.
— Послушайте, Лена, — сказал историк. — Объясните мне, пожалуйста... Почему вы себя так ведете на моих уроках?
Я теребила фартук.
— Вы незлой человек, я же вижу, — продолжал он словно с усилием. — Я вас очень прошу... По- человечески... Не надо так... Вы знаете, это просто мучительно!..
...Почему люди становятся бездушными?
Может быть, давным-давно, когда им было четырнадцать лет, они вот так же однажды проехали мимо женщины с больным ребенком и не остановились, чтобы подвезти ее до города?
Та женщина — она, наверно, всегда будет стоять передо мной — на темном, заснеженном проселке — и смотреть на меня упрекающим взглядом...
— Простите меня, Кирилл Кириллович, — сказала я тихо. — Я больше никогда... Можете мне поверить?..
— Хорошо, — ответил он. — Я вам верю.
Неловким движением он поправил упавшие на лоб волосы, кивнул мне и скрылся в учительской.
Окно на втором этаже (повесть-сказка)
Давайте подойдем вечером к новому пятиэтажному дому, что стоит в глубине двора на Оружейной улице. Дом заселен совсем недавно, еще пахнут краской двери подъездов, но в большую квадратную песочницу уже завезли песок, и видно, что днем здесь вовсю поработали маленькие новоселы. Валяются на песке забытые формочки и совочки, а деревянная оградка песочницы кое-где покрыта развалившимися, а иногда почти целыми куличиками.
Сядем на скамейку возле песочницы и посмотрим на освещенные окна. Нет, мы не будем подглядывать, мы только пофантазируем, глядя на абажуры, на шторы, на люстры.
Вот старомодный матерчатый розовый абажур с бахромой и кистями — может, он висел когда-то над бабушкиным круглым раздвижным столом и освещал чье-то детство мягким розовым светом. И тот, кто сейчас вырос и въехал вот в эту новую квартиру, — повесил над новым столом старый абажур, в память о бабушке и о своем детстве. И может быть, в этот самый вечер, в спокойную минуту, вспоминается ему, как, подложив под себя ногу, глядел он в учебник географии, учил про теплое течение Гольфстрим, а когда бабушка выходила из комнаты, заплетал из розовой бахромы косички.
А вот в этой квартире висит новенькая люстра с желтыми стеклянными колпачками-стаканчиками. Висит и даже чуть покачивается — наверное, ее только что повесили. Посреди комнаты еще стоит лестница-стремянка, и у папы в руках молоток и отвертка. А мама отошла к двери и смотрит оттуда на покупку. Ей очень нравится люстра, особенно — желтые стеклянные колпачки. У мамы хорошее настроение, она велит папе убрать стремянку, а сама идет на кухню ставить чайник.
А тут сквозь небрежно задвинутую штору пробивается неяркий зеленоватый свет настольной лампы. Спокойный свет, располагающий к занятиям. Должно быть, студент сидит за письменным столом, читает конспекты, готовится к семинару. А может, он не один. К нему пришли товарищи, они курят, смеются. В комнате дымно и шумно, а на улицу пробивается только спокойный зеленоватый свет.
Как много освещенных окон! Не хватит воображения представить себе жизнь за каждым из них.
Но почему мы невольно отводим взгляд вот от этого окошка на втором этаже? Оно тоже освещено, но каким-то нежилым, неуютным светом. Ни шторы, ни даже простенькой занавески. Свисает лампочка на шнуре без абажура. Может, в этой квартире еще не закончены отделочные работы? Может, маляры ушли и забыли выключить свет? И теперь на полу, устланном слоем старых газет, стоит ведерко с белилами, валяются кисти и пахнет краской от сохнущего потолка?
Нет, маляры давно уже закончили свои дела. Кто-то живет за этим бесприютным окном. Кому-то в этом нарядном многолюдном доме сейчас одиноко и грустно. На подоконнике стоит большая круглая жестянка из-под маринованной селедки.
Темная фигура появилась у окна. Человек вглядывается в сумрак двора. Может, ждет кого-то? Или он болен и ему нужна помощь? Но он никого не зовет, просто стоит и смотрит. Потом поднимает руку, открывает форточку и уходит в глубь комнаты. Кажется, он стар и хромает, но мало ли что нам может показаться?
Из открытой форточки на подоконник выпрыгнула кошка. С подоконника — на карниз, оттуда — на асфальт. Гибкое тельце — в темноте белеют грудка и кончики лапок — осторожно пересекло двор, шмыгнуло мимо нашей скамейки — блеснули на нас зелеными огоньками кошачьи глаза — и скрылось в подворотне.
Погас розовый абажур. Погасла зеленоватая настольная лампочка. Одно за другим гаснут окна нового дома. Новоселы ложатся спать.
Пора и нам.
Скоро мы сюда вернемся.
Под самое утро Вите Снежкову приснилось, будто за ним по дремучему лесу гонится учительница Галина Григорьевна. В руке ее огромная авторучка, которой она размахивает как копьем.
— Снеж-ко-о-ов! — разносится по лесу ее голос. — Сто-о-ой! Чему равна площадь прямоугольника?
Витя бежит, не разбирая дороги. Ветви хлещут его по лицу. Он не знает, чему равна площадь прямоугольника, и это наполняет его нестерпимым ужасом. Учительница близко, он слышит за спиной ее дыхание, делает последний, отчаянный рывок и вдруг — плавно огибает дерево, отталкивается от ствола, поднимается выше, выше... Вот он уже летит над лесом — раскинув руки, подставив лицо свежему ветерку.
Он уже летал во сне, и не раз, теперь он знает, как повернуть налево, направо, умеет замедлить или убыстрить полет.
Он летит, но уже начинает понимать, что это — сон, что сейчас он проснется. Изо всех сил он старается продлить ощущение полета, силы, уверенности. Эти ощущения приходят к нему так редко, и только во сне, а днем — почти никогда. Днем он растерянный, сутулый, все забывает, все делает не так, как полагается, он — растяпа, и все его ругают.
Сон тает, тает, Витя начинает чувствовать под головой подушку, а под боком — сбившуюся простыню, чувствует, что лежит он в комнате, только пока еще не может вспомнить — в чьей: то ли бабы Клавиной, то ли бабушки Елизаветы Викторовны. Он старается не думать об этом, чтобы не упустить последние крупицы сна, боится шевельнуться, потому что знает: повернешься на другой бок — и сон погаснет, как огонек спички, если на него резко дунуть. А потом даже не вспомнишь, что снилось.
Но тут пронзительным звоном разлился будильник, завел ненавистную утреннюю песню. И резко