Выше вчерашнего? Нет, такая же трогательно маленькая, узкая. Букетом закрыло её всю. Рука без веса, кожа чуть смугла.

Состояние: когда разладилось, и слышишь – не разумеешь, не хватает слуха и внимания совместить, может вспомнишь потом, а то – переспросишь невпопад.

И вот уже – большая комната. Кабинет? Стола – и не видно, под косыми падающими книжными стопами. Бумаги, бумаги. Полки с книгами. Крупная икона святой Ольги – но не в углу наверху, а на стенной плоскости, посередине, без лампады, как и не икона, а картина. А на полочках – во множестве почему-то игрушки, безделушки, крашеные и некрашеные: Иван-Царевич на сером волке, бой со Змеем-Горынычем, золоторогие бараны в людской одежде с кружевами, не успевает охватывать глаз.

А что-то! что-то вчерашнее – не нарушилось, тут! Неуловимо: здесь! Удивительно, ни слова прямого, а – так…

Всего было наставлено и навешано, легче заметить, чего на стенах нет: обычного у всех везде множества фотографий, каждая в своей рамке или десятками в группе. Нетипичная комната. Ещё картина: на ночном лугу сидит какой-то ручьебородый старик с рожками и могучими голыми плечами.

От самого взбега по лестнице как не ухвачены были связные фразы, так и в следующих сбой, и мысли перетревожены, как бывает в ошеломительную боевую минуту, и не успеваешь расставить на места, а говоримое – покатилось, покатилось… Хозяйка и гость ещё не успели сесть, Воротынцев задержался на провинциальном пейзаже, не по выбору, без смысла: луга от реки и за ними маленький городок. Ольда Орестовна стала объяснять, и это первое, что Воротынцев стал усваивать ясно: то – Макарьев на Унже, где она родилась и выросла, где сосланный отец её, доктор философии Гёттингена, стал уездным предводителем дворянства.

Но сама же прервала своё объяснение, довернулась к нему от макарьевского пейзажа (Воротынцев видел и не видел, он ещё смотрел на пейзаж: если сослан, то как же тогда предводитель?…) – подняла руку, невесомо положила ему на плечо, на край погона, ближе к шее, и звучно, полно сказала:

– Боже, какое счастье, что есть ещё у нас такие люди, как вы!

Сказала не стеснённо, не скороговоркой, не украдкой, но как бы награждая его высоким орденом, на ленте через шею.

Всё дело было в сбое впечатлений, движений и брошенных фраз, такой жест был бы неуместен, если б они тихо, размеренно вошли и чинно сели бы в отдалении: после того кто б это мог встать, подойти и руку класть?

Но само это необычное движение как беззвучный снаряд разорвалось у щеки Воротынцева – и ещё более завихрилось всё, не успевшее объясниться в короткой суматохе входа. Вспыхнув ушами, контуженный, потрясённый, совсем под откос утерявший связь гостиных вежливых мыслей и слов, – Воротынцев однако устоял на ногах и не упустил того единственного, последне-возможного мига рассчитаться с этим уверенным маленьким генералом, наградившим его передо всей Россией, – того мига, когда рука профессора Андозерской уже начала соскальзывать с его плеча, последнего мига, после которого уже была бы грубая невоспитанность, непростительность отвечать ей чем-то таким же, -

а в этот миг он ещё успевал и ничем другим ответить не мог, и не ответить не мог, а перехватил награждавшую руку и соединился губами с её нежной кожей, и дольше, чем церемониально, и горячей, чем церемониально, как погрузился и всплыл. И тут же то же повторил с рукой не награждавшей. Тут в сознанье его вошло, что надо же что-то сказать, приличное моменту, не просто же молча. И сказалось само, кажется:

– Счастье наше – что вы есть… Такая, как вы…

Так ли, не так ли, и чьё это наше, не прямо же счастье всей России? – но они ещё продолжали друг против друга стоять. А Воротынцев, изъяснясь этой фразой, теперь мог как будто и ещё придержать обе руки этой живой статуэтки, и придержал вполне корыстно. От рук её и от самой её исходил не сильный, но точный в аромате запах.

Дальше границы наградного церемониала обрывались, Воротынцев освободил её руки, и Ольда Орестовна, не покачнувшись, не поалев, лишь чуть поправив волосы и с малой прикровенной улыбкой, повернулась опять в сторону картины, договаривала о Макарьеве.

Вот по этому лугу бродить босиком, когда сойдёт вода и земля согреется… Какие цветы тут растут… Вот здесь проходит городское стадо… Вот здесь бывает ярмарка… (Тут вспомнил: макарьевские сундуки – на всю Россию.) А вот наша гимназия… Либеральный отец, много посвятил преобразованию уезда. Простонародная няня. (Везде – няня! Всех нас сделали простые няни.) А вообще девочка росла такая ко всему допросчивая, что взрослые имели обыкновение много рассказывать ей.

Они уже не смотрели на картину, сидели. Ольда Орестовна как лекцию вела: ровным голосом, связно, последовательно. А Воротынцев так и не оправился ото всех внезапностей поспешных первых минут. Да столько тут проплывало непроизнесенного, что и паркет под ногами утерял свою надёжную горизонтальную опорность. Воротынцев и в кресле не испытывал своей нормальной земной тяжести, и подлокотники были ему не опорой, а держалками, чтобы не взлететь выше кресла. И как с первых минут разорвалась соотнесённость звуков и смысла, так и неслись фразы и мысли несцепленно, не всё дослышивалось, не всё додумывалось, но надо всем плыло уверенно, как пышное белое облако в знойный день: что он – совершенно согласен с Ольдой Орестовной, что она права во всём, что говорит: и об атмосфере уездного бойко-тортового городка; и об игрушках глиняных дымковских – вот этих баранах золоторогих и пёстрых утках; и об игрушках богородских – резных из липы крестьянских группах; и троице-сергиевских, ярко раскрашенных; а там о Врубеле, о Скрябине. Он кивал глазам её, внимал распевному голосу и ещё рассматривал, как верхняя губа чуть выкруглена, а нижняя подпухлая. И подпухающее облако восхищения тихо плыло надо всем.

И надо было делать над собой усилие, очнуться, чтоб не обязательно быть согласным и с тем, о чём она будет говорить следующем.

Как вчера у Шингарёва он почувствовал себя остановленным в напряжении и беге, тепло расслабленным к сидению, так тем более и сегодня: куда делся его гимназический взбег по лестнице? отчего в ногах такая сладкая остановленность? Да ведь он, кажется, приехал к ней зачем? – вчерашнее важное, при нём затронутое, ещё дояснить? Но не находил в себе силы спросить, как Ольда Орестовна:

– А как вам Шингарёв?

Воротынцев ответил, что просто сердце раздвигает своей необыкновенной искренностью.

– Но страшно смотреть, как его портит партия. Он – кадетский член трёх Дум, и это не прошло даром, длинная история. Ему приходилось, выступая о терроре, уклоняться от осужденья его.

– Меня поразило, как он вчера сказал о Столыпине.

– О, Столыпин – в его груди заноза. Столыпин для него ещё глубже загадочен, чем он высказал вчера, он мне открывался и больше. Он мучается этой разнотой в понимании истины: что вот всегда по партийной обязанности боролся против Столыпина, а тот старался для тех же самых крестьян, что и Шингарёв. Воевали с ним – а он нам укрепил народное представительство. Обвиняли его, что он нарушил конституцию, а сами при случае готовы нарушить её и не так. Партия – это ужасная вещь.

Всё верно, но наслаждался Воротынцев и её манерой говорить – так тихо, по-женски, но и убеждённо, и убедительно. Владела мыслью, владела словом – и знала это.

– Кадеты поразили меня, – отозвался. – До чего воинственны.

– В кадетскую патриотическую тревогу никогда не верю, она отдаёт игрой. На самом деле недостаток снарядов их окрылил. А вот вы, Георгий Михайлович, – вдруг взгляд её соединил твёрдость и лукавство, – вы ведь к кадетам ближе, чем думаете.

– Я-а-а? – И почувствовал, что глупо краснеет, будто застигнут за неблаговидным. Но он-то твёрдо знал, что нет! – Откуда вы…? Я? – нет!

– Есть, есть, – печально кивала она.

Выдавал Воротынцева предательский румянец. Прямо говоря – она ошиблась, но глубже говоря – заглянула, куда он её не пускал бы.

– Кадетство – это не только партия, – кивала Ольда Орестовна. – Это – резкость и отрава, разлитая по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×