свеже-споротых вензелей Вильгельма.
Передали команду по цепочке всем изготовиться к стрельбе.
Но – не было немецкой атаки, вообще немцы не высовывались ниоткуда. И опять же Благодарёв первый доглядел:
– Мотри! мотри! – как бы не полковника на “ты”, а может и не ему, руку длинную протянул поверх бруствера, очень заинтересованный. – Едут! Едут!
И в бинокль Воротынцев увидел подробно: из леска выехало два автомобиля с откинутыми верхами, в каждом сидело по четыре человека. Тут было менее трёх вёрст, сильным биноклем различал Воротынцев и лица, и знаки на погонах. В первом сидел вёрткий маленький генерал, то и дело поблескивая бинокленными стёклами, ему же против солнца должно было быть черно. Их дорога шла слева направо по той стороне низины, выше осевшего тумана. Некому было их предупредить, задержать, они быстро приближались.
– Генерал! Генерал сюда к нам едет! – возбужденно поделился Воротынцев – с Благодарёвым, с кем же. – Вот бы его спугнуть! Вот бы нам с ним сейчас побеседовать!
Неудачно он стал тут, в окопе. Если бы подле Савицкого – сейчас задержать бы всякий огонь. Видят ли там? Но уже и к телефону перебегать поздно.
– Ге-не-рал! – так и зашёлся Благодарёв глубокой грудью, охотничьим задором. – Пай-мать! Пай-мать его!
И вот уже снижалась дорога – нырять в туман, а потом подниматься сюда, к Уздау. Но незадавленные ячейки охранения у самой низины не выдержали – и саженей за четыреста из нескольких винтовок стали палить по автомобилям.
А немецкая пехота – им отвечать.
И – спугнулись автомобили! Остановились разворачиваться, на развороте застряли.
Вот бы когда по ним шрапнельку! Но артиллерийский наблюдатель будет лопотать в батальонный телефон, а пока на батарею…
В бинокль видно было, как генерал спортивно выпрыгнул из автомобиля, и свита сразу тоже, тоже попрыгала, не все и дверцы открывая, – и побежали, пригибаясь.
– Ах, подбить бы! – надсаживался впустую Воротынцев. И, всё равно делу не помочь, подставил бинокль Благодарёву перед глаза. Ожидал – биноклю поразится, а тот – вгляделся мигом и захохотал, забил себя по бокам, закричал на весь батальон, голосу не занимать:
– За-блудился чёрт козлоногий! Держи его! Хого-о-о!…
Автомобили выправились, выехали носами назад, ждали седоков. Но те уже убегали в сторону за кусты, спустились в канаву или ложок – и махнул генерал автомобилям ехать без них, сами так пошли.
И вот лишь когда наша трёхдюймовка дала через село, через головы – и близко над тем местом. Пристрелено всё-таки.
Кто ж этот был генерал!? И как же он не знает, что полно тут нас?
Происшествие очень развеселило солдат и сблизило вокруг Воротынцева. Благодарёв объяснял теперь без усилия, саженей на двадцать в обе стороны, как он там побывал и сам видел: генерал козлом скачет, а подбористый! Дивились солдаты: да разве генералы такие бывают?
Видно, лих был смеяться Благодарён, так и несло его на смех. Ну да и работать, наверно, лих. Было в нём чуть неуклюжести, – той неуклюжести, когда сила в руках затекает, в ногах перетаптывается. Лет ему было, сказал, двадцать пять, но сохранилось в его лице что-то толстощёкое ребячье и с той доверчивостью, которую только в деревне и встретишь.
– Ну, теперь держись, ребята! И льва хорони получше! Он нам жарку подсыпет, для того и приезжал! – весело обещал Воротынцев.
Весёлого тут ничего не было, смерть и раны для многих. Но по свойству мужских обществ никто не открывал, если и была в нём тоска бежать отсюда поздорову, – а все друг перед другом выставлялись, шутили, гоготали.
– И помни, ребята: смелый человек умирает один раз, а робкий – каждую минуту!
Воротынцев чувствовал, как эта рота уже узнала и полюбила его, – и лёгкое гордое чувство своей уместности его наполняло, и ощущение вливаемой в него силы, за петербургские и московские годы забытой силы ядрёной неисчерпаемой России под каждой шинелью, вот не боящейся немца нисколько.
– А где Огуменник, братцы? На Огуменника бы днём посмотреть!
– Огуменник!… – Э-э!… – Огуменник!… – Сейчас, ваше высокодие!… – Никак нет, по нужде отлучился!… – Щас доставим!…
– Ну, тогда – Перепелятник!
Щуплый, а бойкий Мефодий-Перепелятник оказался через несколько человек от Благодарёва и, шмыгая носом, уже пробирался к полковнику – да не стало когда его рассматривать.
Сверх того, что гудело слева, в дюжину толчков толканули против них, в дюжину долгих бичей хлестануло по воздуху – и все сюда.
– Ну! Святых своих все помните? – ещё успел крикнуть Воротынцев. – Ма-литесь!
И ещё последним смешком, вспоминая вчерашнего генерала, отозвались ему справа и слева:
– Богу молись, а к берегу гребись!
– Николай Угодник один всех покроет!
и Арсений взревел:
– Прощай, белый свет – и наша деревня! -
а уже приседая на дно, а уже головы пряча, однако и крестясь.
И всю полосу окопов Выборгского полка накрыло толчеей немецких фугасов! Всё та же единая стянутая команда и верная безотказная связь теперь враз перевели на их высоту, на эти две версты окопов – огонь десятков пушек и гаубиц, лёгких и тяжёлых, и ещё тяжелей, – да, шлёпало рядом сильнее шестидюймовых, неслыханные разрывы!
Вот тут, рядышком, выламывало землю! Тряслось тело земли, выворачивая из души. Каждый снаряд летел прямо сюда, только и прямо в тебя – в полковника, в нижнего чина, в мать твою за ногу, Господи помилуй! – а ни один никак не попадал, и только трясло, глушило, сыпало иногда землёй, может и осколками, да их не слышно, и наносило той вонючей тягучей гари, запах которой даже у новичка быстро соединяется со смертью.
Разрыв от разрыва уже не отделялись. Всё слилось. В общее трясение, в муку перед смертью.
Такого и сам Воротынцев ещё не испытал никогда в жизни! Такой густоты на японской не бывало! Не землю рядом – уже само твоё тело терзали, и усилием ума надо было напоминать, что если слышишь и соображаешь, то это ещё не твоё тело, а всё-таки землю! Как будто все годы войной занимаясь, здорово ж он от войны отвык: все ощущенья как внове. Ему, академисту, и то усилием ума надо было внушать и внушать себе, что теоретически из окопа полного профиля даже за час такой работы не могут вырвать более четвёртой части защитников – и, значит, 75 процентов за то, что ты останешься жив.
Но сколько минут можно выдержать нервами и сознанием, не видя противника, не ведя никакого боя, а просто жертвой мишенной? Надо было засечь, на часы посмотреть. А глаза-то зажмурены, оказывается! Сам не заметил, само зажмурилось.
Разожмурился. И увидел в аршине от себя, на той же полувысоте окопа, в ту же переднюю стенку вжатую, с фуражкой смятой – голову Благодарёва.
И тот раскрыл глаза тоже не сейчас ли.
В беззвучном грохоте, от всего мира отъединённые, только двое они, одни на всей Земле живые, смотрели друг на друга человеческим, последним, может быть, взглядом.
И Воротынцев подмигнул ему для бодрости. А тот – и больше, даже хотел распялить губы в несуразную улыбку. Да не вышло.
Ему-то неизвестно про семьдесят пять процентов. Ему-то не растолковано загодя!…
Теперь минуты пошли засеченные, отсчитанные. Тёплые карманные часы сжимал Воротынцев в руке, но неотрывно смотреть на них не было сил: слишком медленно пробиралась секундная стрелка, в один оборот вбирая лавины металла, тысячи осколков и крупьев земли.