И стали разгибаться, разминаться, высовываться, смотреть. Дико-хриплые голоса, из смерти воротившиеся, тоже разминались, вступали в звучность: что сегодня мно-о-ого покрепче, вчера такого не было; что слева курит-кутит посильней нашего, гляди!
Что кому-то тяжче нашего – это облегчение. Слева там, вдоль железнодорожного полотна и на другую деревню валили, валили, и всё это взрывалось, вздымливалось, взносилось чёрным, и как они там сидят, и что там уцелеть может – отсюда страшней было представить, чем только что сидели сами.
Труден, труден возврат от камня к жизни – а надо было не разминаться и не глазеть, а поскорее с винтовкой спохватываться: как лежала она, не набилось, ли грязи, тут ли патроны, до конца ли примкнут штык, – ведь немцы огонь унесли не из жалости, ведь вот уж подбираются, наверно.
А вот тут они сплоховали! – что-то у них разорвалось: огонь-то прекратили, а пехота не шла. Неоценимые теряли минуты и возвращали Выборгскому полку и силу и злость.
В низине перед ними выгрелся последний туман, не осталось. И ясно виделось, что немцы не шли. А! вот! – справа! густо запалили винтовки и застучали пулемёты.
И Воротынцев, не соображая отчётливо, голова как не своя, тяжёлая дымная пьяность, – схватил свободную винтовку от мёртвого, патронов подсумок, и, шашку стороня, в неверных движеньях толкаясь о стенки окопа, потаскался мимо мёртвых, раненых и живых – туда, к правофланговому батальону, чей окоп огибал сгоревшую мельницу. Голова-то тяжёлая, а соображалось не тяжелей, но даже легче, даже слишком легко, даже опрометчиво. Уже там побывав, как-то думалось иначе. Ни из какой теории не следовало полковнику Ставки протискиваться на правый фланг и винтовкой помогать тамошнему батальону. Но так хотелось! Так нужно было обязательно!
Да, наступали острые однорогие каски, но:
– Вахлаки! – закричал Воротынцев, подбадривая, кто слышал его тут рядом, и на изломе окопа найдя себе местечко. – Вахлаки, а не Европа! Кто ж так воюет?!
Опоздали немцы и тут – не подобрались ближе к точному моменту, когда кончилась артиллерийская работа, не рванули в этот миг ошеломления, а главное: пёрли на крутой откос не малыми звёнышками, не рассыпаясь, не перепрятываясь, а – цепями, как шлось, любо-дорогой мишенью, да ещё стреляя навскидку, для того останавливаясь, – нет уж! пехоте или стрелять или идти, что-нибудь одно! Мы вот – стрелять! Мы вот – стрелять! Отучили японцы нас так ходить. А стрелять, наоборот, приучили.
Столько в муке перемолачиваться – и врага не видеть. Столько не видеть – а вот он теперь! Вот он, враг заклятый, вечный, вот из-за кого мы всю жизнь мучились – ну, раззудись плечо, посчитаемся! Мы покорчились – полежите ж и вы! Сколько свалим – на столько вас меньше будет!
Выпрямился правый батальон как нетронутый – и палил! щедро, бойко, метко бил, с удовольствием отплачивал за своё окопное сиденье. И Воротынцев с удовольствием в том ряду стоял и бил, зачерпывал патронов, заряжал, целился, бил, переводил, и когда казалось, что от него немец упал, – крякал даже.
Удлинённые страшные острые каски приближались, били с колена и стоя. (А что нам каски! – мы и в фуражках хороши, русские лбы непробойные, ну, иной за голову схватился, закружился). Но выборжцы стояли и стреляли, без дрожи, без потяги отступать. Уже в пятидесяти саженях не испугались острых касок, и никто команд не подавал, руками не махал, – а стояли выборжцы и били на совесть.
И – западали немцы с криками боли, зазапрокидывались, кто и нарочно, кто и боками катясь с откоса, чтобы целей. Остальные повернули – и в рост бежать. А мы – в спину! А мы – в спину!
И несколько горячих охотников вымахнули из окопа со штыками – догонять! Но поручик – за шиворот одного! И других задержали. Правильно.
Воротынцев больше уже не бил. Воротынцев радовался, как наши стоят. Эти выстоят, верно чувствовалось, так и будут стоять и ждать тут хоть шефа своего, императора Вильгельма! Воротынцев в дымности пьяной – любил Выборгский полк! и день 14 августа, этот бой под Уздау уже любил! И – Савицкого, вот кого особенно! И пробирался по окопу – дальше, к нему.
Командир роты на ухо кричал и показывал: там, под железной дорогой арка, а под аркой – генерал, или с той стороны.
И место правильное, там ему и быть. Чем тише тут – тем слышней отсюда пулемёты, и сколько у него своих – поставит верно. И к Савицкому идти нечего. А в Найденбург тоже сейчас не перелететь. И бригада Штемпеля уж где-нибудь маячит. И нечего идти направо. И в Выборгском полку тоже нечего делать, зачем он здесь?
Слева же гремело, черноту фугасов покрывал жёлтый слой шрапнели, там ещё пять полков один за другим занимали линию, там по-разному мог накрениться бой, и надо было – туда! Терпенье и крепость Выборгского не должны были гинуть впустую, они в этих же часах должны были отозваться на всём корпусе.
Идти по окопу было-тесно, трупы обтягивать, с ранеными стыкаться – да уже солдаты и расползались наверх, на простор. И Воротынцев, не бросая винтовки, взяв её на ремень, выскочил из окопа назад и пошёл по верху вдоль. Кажется, и посвистывало близ, но легко так шлось, нестеснённо. Да и слышалось плохо, уши уже не принимали. Да и виделось как будто не всё, что виделось. Лежали сорванные искровавленные бинты, жгуты. Насыпано было шрапнельными пулями. Валялась казённая часть от разбитой винтовки. Пустые гильзы сверкали от солнца. Жестянки. Медная пряжка брошенного пояса. Этот полз. Этот с обмотанной головой держался за лоб, а макушка открытая. Этот, сидя на земле, сапог стянул и кровь из него выливал, как из кувшина. Тот безжизненными глазами смотрел из окопа, а эти уже и смеялись. Ничто как бы не виделось, не принимали глаза, не принимала душа. Как от хмеля, появилась приятная неосторожность в движениях, излишняя сила их: то выбрыкивалась рука, то нога с излишней силой наступала или подворачивалась – состояние, когда наколешься, обрежешься и не почувствуешь. А в пьяно-тяжёлой голове сохранялась странная лёгкость мысли.
Уйдя в правый батальон, Воротынцев совсем забыл про своего соседа Благодарёва. Теперь, возвращаясь, он вспомнил его как самого главного, нужного человека. Жив ли? Неужели не жив?
Второй батальон так же удачно отбился, как и первый. Утягивали, уводили раненых – ходом сообщения и поверху. В окопе разбирались. Отрывали засыпанного, как дюжиной могильных заступов. Узнал Воротынцев своё место – жёлтый львиный хвост сперва увидел из груды земли, а правей – вот и Благодарёв, славная сообразительная рожа! Хмуристо разбирался, стул поломанный выбрасывал, пустые цинковые ящички патронные.
Попросил Воротынцев капитана отпустить с ним одного солдата. И кивнул весело:
– Благодарёв! А пойдём со мной?
– Ну-к что ж, – нисколько не удивился Благодарёв, будто между ними и условлена была прогулка. Перекатил языком под оттопыренной щекой, оглянулся мельком на квадратную полусажень ямы, где в час минувший едва не окончилась вся его жизнь, перекинул тугую скатку через голову, сильным толчком выбросил ноги из окопа и вскочил в рост. – Куда идти-то?…
Он держался, будто на войне и взрос, ещё и с Воротынцевым бок о бок:
– Винтовочку-то вашу дайте. Да и шинелку, вам полегче.
Шинель на шинель насадил, две винтовки вместе, ремнями за одно плечо, а котелок на ходу пропускал под пояс. Пошли.
Половина восьмого, в Ставке ещё не проснулись, не пили утреннего чая, а здесь с рассвета перемолотили уже под тысячу человек, да весь день боя ещё впереди.
Опять такой же летний душный застойный обещал нагреться день.
Пошли задами наших позиций, позадь чугунки, чтобы быстрей и легче идти. То, что было в окопе переглушено, тут-то видно было: что пыхают и наши пушки, суетится прислуга до пота, верхние рубахи скинув, снаряды подносят, шнур дёргают – да немца не переймут. Летели немецкие шрапнели и сюда, раза два так близко, что прилегали Арсений с полковником ничком, – однако после той канонады как в шуточку.
Но всё так же главный немецкий огонь приходился по передовой, по тем полкам, чьими тылами они шли сейчас.
– Стоит Енисейский! – потирал руки Воротынцев. – Ещё часок, и всё может перемениться.
Фотография этого самого Енисейского полка обошла Россию совсем недавно: в Петергофе он маршем проходил перед Пуанкаре, и на правом фланге его, ладонь к козырьку, голову на почётного гостя, с