альпинистами летел на «песок» и зацепился винтом за пупырь — всего в шестидесяти метрах от земли. Да, был такой случай. Выше подняться вертолет не может — там уже высота за четыре тысячи метров, разреженный воздух, и лопасти не держат…
Трубицын погасил обмусоленный и начавший жечь пальцы окурок «Примы» о подошву триконя, отвернул бортик шапочки, прислушался. Насонов, гревший руки над плоским синим огнем керогаза, приподнял голову, посмотрел вопросительно на Трубицына. Глаза у него были блестящие, слезящиеся, с красными, обожженными ветром веками.
— Что навострился? Услышал что?
— По-моему, пурга стихает… Тебе не кажется? — Насонов улыбнулся углом рта.
— Не кажется. Такая пурга стихнет в один присест. Как и началась. Это те не паровая машина, что с нуля начинает.
В углу палатки заворочался Солодуха, хрипло откашлялся, приподнимаясь и расстегивая замок спального мешка. Его тень скособочилась на стенке палатки, стала делать какие-то непонятные, странные знаки. Насонов оглянулся — оказывается, Солодуха всего-навсего глотал таблетку тройчатки.
Увидев, что Насонов смотрит на него, Солодуха задрал голову так, что было видно, как по шее ездит бугор кадыка, но пропихнуть в горло сухую таблетку ему не удалось, и он подполз к керогазу прямо в спальном мешке, подставил Насонову спину.
— Постучи, будь добр… застряла где-то… на втором колене.
Потом он перевернулся лицом к огню, протянул Насонову пакетик тройчатки.
— Хочешь пожевать?
Насонов покачал головой, погрозил красным кулаком:
— После того, как ты подавился?
Солодуха хмыкнул, широко раскинул длинные худые руки.
— Мое дело предложить, твое — отказаться. С голодухи еще не то есть будешь.
— А что, если сварить суп из тройчатки?
— Про еду ни слова, — сказал Трубицын.
— А по-моему, про еду, наоборот, надо говорить, — Солодуха вылез из спальника, скатал его и подложил под себя: — Вот если бы кончилась пурга, пришел бы вертолет, то мы завтра были б в Дараут- кургане, в чайхане, лопали бы бараний плов, запивали чаем, заедали мантами…
Все молчали. Подал голос четвертый — Кононов, спавший дотоле и разбуженный громким голосом Солодухи.
— До «песка» еще добраться надо.
— Эт-то верно…
Кононов взялся за грудь, оттянул борт куртки, сделал несколько сильных, глубоких глотков.
— Хорошо, что хоть «горняшка» не треплет, — глядя на него, проговорил Трубицын. — Трепанула бы, что б мы делали?
— Ничего, — Кононов прищурил глаза, где-то в черной хитрой глубине зрачков мелькнул испуг. — И не в таких морях бывали…
Конечно, худо будет, если прижмет горная болезнь — опасная, лихая. Но не должна, на спуске она хватает редко; в исключительных лишь случаях. Новичков в основном.
Сквозь придушенный вой ветра донесся выстрел — звучный, сильный, будто в один мах из двух стволов разрядили ружье.
— Ледник лопается. Как из пушки, а?
— Не хотел бы я сейчас оказаться там, — задумчиво произнес Насонов. Он облизал чешуйчатые губы; промакнул их рукавом куртки. На рукаве осталось маленькое темное пятнецо с неровными краями — кровь.
Трубицын порылся в кармане, достал плоскую, с продавленной крышкой баночку вазелина, к которой прилипли крошки сигаретной махры, перекинул через керогаз Насонову.
— Помасли. Не то без губ останешься.
Насонов вытер вазелиновую банку о штаны, подцепил пальцем икряно загустевший от мороза комочек мази, морщась, провел вначале по нижней губе, затем по верхней.
— Недолго музыка играла, недолго дуся танцевал, — сказал Солодуха. — Пора, наверное, и на сон грядущий. И-э-эх, съел бы я сейчас цыпленка табака с чесночным соусом или же пухлый бифштекс с кровцой, а-ах, — он блаженно вытянул ноги, почесал под коленями.
— А может, по чаю вдарить, а? — спросил Кононов. Он стащил с головы шапочку, пятерней взъерошил свалявшиеся в кудельки белые, редеющие на темени волосы. Глаза его, голубые и выпуклые, в едва заметных прожилках, сидели низко, прикрытые мощными лобными костями, на гребне которых топорщились щеточкой брови. Трудно было уследить за выражением кононовских глаз — они были то задумчивыми, то жесткими, то хитрыми, то смешливыми, то ехидными, и было непросто определить, что за характер у Кононова.
— Чай — это одно расстройство. Разве это пища — чай?
— А вот когда мы в институте учились, то не боялись, коли кишка кишке начинала шиш показывать. Стипендия была малехонькая, — Солодуха медленно свел две ладони вместе, — всего двести двадцать рубликов старыми деньгами. Завтрак — это подтягивание брючного ремня на несколько дырок, обед — тарелка щей и две тарелки хлеба, благо хлеб бесплатный, а ужин — «белая роза» — и на первое и на второе, и на третье, и на десерт. Вы знаете, что такое «белая роза»? А? Нет? «Белая роза» — это чай без заварки и без сахара. В Ленинграде, например, «белую розу» «белой ночью» зовут…
— Демократия, кто за водой пойдет? — спросил Кононов. — Давайте сосчитаемся.
Выпало Трубицыну. Он взял котелок и, расшнуровав полог, выбрался из палатки. В первую минуту пурга ослепила его, кинув в глаза горсть жесткого, как песок, снега; Трубицын прикрыл лицо руками, отгораживаясь от ветра, но ветер изменил направление, и по щеке больно прошлась струя снежного крошева. Палатка стояла одна-одинешенька на всем леднике, голая, без привычных снежных сугробов — обдувалась со всех сторон: ветер юзом ходил по леднику, рикошетил от пупырей и выступов, колготился, будто поддавший гуляка, и не утеплял их жилье сугробами. Где-то далеко раздался тонкий и протяжный крик — будто кто звал на помощь. Трубицын вдавил котелок коленом в снег, привстал, прислушался. На леднике, кроме их четверки, людей нет — они последними уходят с ледника. Крик не повторился. Значит, ветер.
Он вдруг вспомнил, как однажды они разбили свой лагерь на каменном холме — ригеле гидрометстанции — это у самого подножия пика Академии наук. Как-то ночью его разбудил сосед, зашептал жарко в ухо:
— Гуль-биаван[26] кричит. Слышишь?
Гуль-биаваном в киргизских аилах звали пресловутого снежного человека. В тихой ночи крик повторился — горловой, тревожный, сильный, слышимый на добрые полтора десятка километров. Попробовали прикинуть, на какой высоте находился гуль-биаван — оказывается, примерно посреди пика. Когда брали пик, Трубицын все приглядывался, надеясь увидеть следы снежного человека, — не может быть, чтобы он не оставил после себя никаких следов, но нет, не оставил — лишь крестовидные отпечатки улларьих лап. В большом количестве. Странно было на такой высоте встречать птичьи следы — как высоко забрались горные индейки-уллары. Возможно, это уллары и кричали, возможно, и другое — звуковое смещение, когда звук меняет «колорит» и частоту. И вот тогда такие жуткие крики доносятся с памирских пиков.
А экспедиция Вадима Бекова? Вадим Беков ходил как-то с группой молодых и падких на сенсацию кандидатов наук. Искали гуль-биавана. Конечно, не нашли, и однажды, когда спускались обратно, некий юморист — дежурный повар, встал пораньше, чтобы разогреть кашу, увидел, что выпал белый, еще не замаранный снежок, схватил гитару, наделал следов, присыпал порошей и увел их в скальник, где снега уже не было, потом же с отчаяннейшими воплями побежал будить кандидатов наук.
— Э-э-э, ученые… Пока вы тут дрыхли, гуль-биаван приходил. Все на свете проспали, ученые…
Ошалевшие кандидаты наук повыскакивали из своих мешков, увидели следы и схватились за фотоаппарат. А потом публиковали разные научные статьи об этих гитарных следах. Такое тоже бывает.
Трубицын, продавливая наст коленями, отполз в сторону, с размаху вогнал котелок в снег, зачерпнул,