лекарственных средств.
«В четыре можешь навестить». Счастье! Но как долго, как долго! Бесконечно тянется время, не движется минутная стрелка. Антон ничем не мог себя занять. Гри-Гри прав, что презирает бездельников. Слоняться по комнате, взять книгу, бросить, ничего на ум не идет, открыть школьный дневник, где задания не записаны — ведь ты не школьник теперь…
Любил ли он школу? Во всяком случае, тогда день заполнен был делом, обязанностями, встречами, а сейчас — ничего.
Он отправился бы болтаться по улицам, как-нибудь убивать время до назначенных доктором четырех часов, но условились, что Ася позвонит. Вот ее-то звонка он и ждал, томясь один в квартире. Как хорошо ему совсем недавно жилось! А он и не замечал. Напротив, огорчался из-за всяких пустяков и даже смел хныкать, что у него нет джинсов, как у Гоги Петрякова, темно-синих, немного потертых (тем моднее), простроченных по швам и карманам, с блестящими пуговицами и коричневой кожаной нашлепкой сзади, где изображалась зеленая машина и эффектная надпись красными буквами гласила: «АТО». Джинсы были его несбыточной вожделенной мечтой.
Наконец Ася позвонила. Он кинулся к телефону в передней, свалив по дороге стул, к счастью ничего не разбив.
— Почему так долго?
— Точно, как условились, после уроков в два.
— Слушай, Ася, что произошло! Вообразить не можешь. Звоню, значит, в больницу, а там…
Короче говоря, Антон назначил встречу после больницы на Зубовской площади, тогда он все ей расскажет, и, услышав ответ: «Конечно, приду», — облегченно вздохнул, поел наспех вчерашней холодной картошки и пошагал в больницу на Пироговской улице.
— Антошка! Антончик! Сынок!
Мама лежала с распущенными волосами, с встревоженным, бледным лицом.
— Мамочка! Милая!
Он нагнулся и несколько раз поцеловал ее руку.
Вот что делает любовь и страх за любимого, страх потерять! Такого закоренелого эгоиста, как Антон Новодеев, любовь и страх превратили в нежнейшего, мучительно страдающего сына, который бесконечно целовал матери руку:
— Мамочка! Мамочка!
Она не верила ушам. Отец Антона, не очень щедрый на ласку, в хорошие минуты называл ее, как мосье Трике: «Тати-а-на!» Что же касается Антона, у него всегда тысячи своих забот, проектов, планов и прочего до мамы ли?
— Как живешь, Антончик?
— Мамочка, хорошо. То есть, конечно, ничего хорошего. Но ничего живу, хорошо.
— Как в школе?
— И в школе порядок.
Он отвечал на ее неспокойные вопросы и глядел ей прямо в глаза. Можно, оказывается, бессовестно лгать и глядеть прямо в глаза. Да еще как правдиво глядеть!
На что только не способна любовь! Подвиги, самопожертвование, смерть за любимого… Но не будем оправдывать вранье Антона, хотя как бы выбрались вы из критического положения, в каком он очутился? Признаться в том, что произошло? А если у мамы от огорчения будет инфаркт? Итак, он правдиво глядел ей в глаза и плел разные небылицы про школьную жизнь, и что по литературе пятерка, по математике тоже и так далее.
— Антоша, деньги, двадцать пять рублей, в шкафу, под бельем. А когда истратишь, обратись к Якову Ефимовичу. Неужели никто не зашел навестить?
— Что ты, мама! Заходили, конечно.
Тут опять пришлось фантазировать. О Красовицком Антон умолчал. В его приходе было что-то неясное, какая-то скрытая цель. Почему он при жизни папы не поддержал картину? А теперь пришел.
— Мамочка, я буду каждый день отчеркивать в календаре, ждать, когда ты вернешься.
— Будь умным, Антон, помни, ты у меня один, — ответила мама. — Постой! — окликнула, когда он поднялся. — Сядь, нагнись.
Они говорили полушепотом, неслышно для соседки по койке, старушки, которую пришел навестить ее старик, и те так же потаенно шептались. Теперь Антон совсем низко склонился над мамой, ее истомленным лицом.
— Я не усмотрела за ним, — торопливо, чуть слышно говорила она, — теперь вспоминаю каждую мелочь, да поздно. Он приехал оттуда больным, исхудалым. А я? Раз прихожу с работы, лежит. «Что ты все лежишь? — говорю. — Другие хлопочут, действуют. И ты бы действовал!» «Э-э! — протянул он жалостно, теперь только поняла, как безнадежно он это сказал. — Красовицкий в колесо палки ставит». «Да почему? Почему?» «Ревность. Зависть, — отвечает, и в глазах огонек гордый сверкнул, непривычный для нашего папы. Да тут же и погас. — Еще в обиде он на меня, мстит», — сказал папа. «Неужели такой уж сильный? — спрашиваю. — Не бог знает, какое начальство, член бюро какого-то, эка важность! Не гений». «Гении не мстят, — говорит папа. — Активно воинствующая посредственность. У них свои методы: вытеснять, нашептывать, создавать атмосферу, всеми способами не пущать, не пущать! Так они властвуют. Пойду, однако, о птице своей узнавать». Пошел. Гляжу в окно, бредет наш папа, не умеет он за себя бороться, всю жизнь не умел.
— Князь Мышкин, — сказал Антон.
— Не знаю, Мышкин или нет. Знаю, я виновата. Проглядела его болезнь. Вовремя бы схватиться, может, и жил бы. Навсегда мне казнь.
— Мамочка, мамочка!
10
Ася ждала в условленном месте.
— Плохо? — спросила, вглядевшись в поникшее, со следами слез лицо Антона.
— Нет, ничего.
— Почему же ты такой?
— Так ведь не на празднике был, — почти грубо ответил он.
Она вздохнула.
Антон мгновенно почувствовал раскаяние. Странная девчонка! Другая дернула бы плечиками и потопала прочь: ему сочувствуют, а он, грубиян, нос воротит. Но в том-то и суть, что она не «другая», она Ася.
— Не знаю прямо, что и придумать? Что делать? — виновато говорил Антон.
Ася ласково погладила рукав его куртки, добежала пальцами до ладони.
— Выход один — завтра же в школу. А если мама узнает, что будет, ты представляешь?
— Несчастье! — простонал Антон. — Проклятый Гри-Гри!
Они миновали Девичье поле и шли Кропоткинской улицей.
— Ты Кропоткинскую улицу любишь? — оживился Антон.
— Какой-то ты чудак. Не угадаешь, куда повернешь, — улыбнулась Ася.
— Повернул потому, что отец обожал Кропоткинскую. Вообще папа больше всех городов любил Москву. Он в Москве со студенческих лет. А Кропоткинскую обожал. Близко от дома. И вообще… Мы гуляли вечером с ним, он каждый дом мне показывал. Всюду история. Тебя интересует история? Например…
Они остановились у ворот сквозной ограды, за которой раскинулся неглубокий парадный двор, замыкаясь желтым зданием с белыми колоннами, на которые как бы опирался мезонин с арочным окном — там верхняя светелка. В светелке, может быть, и писались стихи: