после уроков.
Портрет Бочарова висел на стене. 'Здравствуй, друг!' — мысленно сказала Маша.
Ребята так долго усаживались, переговаривались, толкали друг друга локтями, что Маша встревожилась. Они любили учительницу, но кулаки их были устроены так, что то и дело вступали в действие.
'Нет, так не годится', — с беспокойством подумала Маша.
Она вызвала Петю Сапронова отвечать урок. Мальчик с толстыми губами и мелкими, как стружки, колечками волос вышел к столу. Из кармана у него торчала свернутая в трубку тетрадь. Наверно, Сапронов написал за это время сто стихов, но с грамматикой был не в ладах.
— Я все понимаю, — невинно сказал Сапронов. — Я только не могу запомнить формулировки.
Он удивился, когда ему поставили двойку. Он был разочарован.
'Не за то ли они меня любят, — думала Маша, — что я слишком к ним снисходительна?' На минутку она смешалась. Она окинула взглядом класс и сразу увидела Володю Горчакова, который что-то шептал на ухо Вите Шмелеву, и Звягинцева, который читал под партой книгу, и другого мальчика, отвернувшегося в задумчивости к окну. Маша знала теперь, что такое внимание класса. Шестиклассники с искренним восхищением встретили учительницу, а потом занялись своими делами, потому что привыкли на ее уроках слушать только тогда, когда им было интересно.
'Скоро кончится год, — думала Маша, — а до сих пор почти каждый день я обо что-нибудь да споткнусь'.
Она сидела в учительской на диванчике.
Она была еще очень слаба: хотелось сидеть и не двигаться. Все были с ней ласковы.
Людмила Васильевна, подсев к Маше, спросила:
— О чем разгрустилась, Машенька?
— Трудно было с ребятами, — призналась Маша и рассказала о сегодняшнем шумном и, в сущности, пропавшем уроке. — Уж не во вред ли им то, что я их люблю и они меня полюбили? — Она сама ответила на свой вопрос: — Не дам обернуться во вред.
Жаль, что кончились уроки. Так и побежала бы в класс!
Новые мысли и мечты волновали ее.
— Не буду унывать. Столько уж узнала трудностей, наверно, и эта не последняя. Не стоит падать духом.
— Не стоит, — согласилась седая учительница. — И трудность не последняя, и побед впереди немало. А мальчишек приберите к рукам. Они вас тогда еще больше полюбят…
Март расшумелся водой. Мутная река неслась мимо решетки школьного дворика. Над весенним потоком стояли два друга: Витя Шмелев и Володя Горчаков.
— Здравствуйте, Мария Кирилловна! — сказал Витя Шмелев, хотя только что видел ее на уроке.
Она постояла с ними, послушала, о чем толкуют мальчики. Горчаков решил стать капитаном дальнего плавания. Не так давно он хотел быть зенитчиком. А еще раньше торчал часами на перекрестках, восхищаясь милицейским жезлом, властным остановить движение улицы. И не так давно они враждовали с Витей Шмелевым.
— Витька соглашается боцманом, — рассказывал Горчаков. — Не трусишь, Шмель? Кругосветное — это тебе не по Москве-реке на водном трамвайчике. В тропике Рака как сплошные ливни ударят, исстегают до костей. До смерти запарывают! А то есть широты, где вечные штормы. Четырнадцать баллов.
— Ты привык к школе, Витя? — спросила Мария Кирилловна.
Он вспомнил историю со звукозаписью на пластинках и сконфуженно издал неопределенный звук носом.
Кончается год. Что она сделала за год? Мало? Да, мало. И так много, что, сколько бы ни было впереди зим и весен, первый год будет помниться до конца жизни.
Маша запомнит, как однажды, угадав тоску по дружбе маленького Вити Шмелева, подсказала: смотри, вокруг много товарищей.
Запомнит пионерский сбор, когда вместе с ней в класс вошел русский парень Сергей Бочаров и в ребячьих сердцах пробудилась благородная жажда подвига.
Запомнит то хорошее согласие в классе, какое в нем наступало, когда она приходила к ребятам, полная широких, светлых дум о людях, жизни, борьбе, о прочитанной книге, о Родине, любимой во все ее тяжкие и счастливые дни.
Этот год был началом труда.
Не очень-то благоразумно разгуливать целый день по улицам сразу после болезни. Маша не заметила, как оказалась на площади Пушкина. Было людно. Возле памятника девочки, прыгая, крутили веревку, косички бились у них по плечам. Та скамья была занята. Маша посмотрела издали и пошла домой.
Громко стуча деревянными подошвами, на лестницу вбегала девчушка в синем берете и стеганом ватнике, подпоясанном ремешком. Пряди соломенных волос падали из-под берета на лоб. Девчушка встряхивала на ходу головой, чтобы волосы не лезли в глаза, и так торопилась, словно хотела в один миг обежать все этажи и вырваться поскорее на улицу.
— Постойте, эй! Погодите! — позвала она Машу; приподняв колено, поставила на него толстую сумку, выхватила письмо, бросила Маше и понеслась выше — звонить и стучать кулаком в двери.
Она возвращалась назад, а Маша стояла на том же месте с конвертом в руке.
— Что же вы не читаете? Боязно? — спросила девочка, прислонив сумку к перилам, чтобы отдохнуть от тяжести. — И-и, сколько я насмотрелась с этими письмами! Ну, читайте. Я подожду.
Она говорила таким тоном, словно знала: то страшное, что Маша могла прочитать, не таким будет страшным, если девочка-почтальон в синем берете постоит рядом с ней. Должно быть, это было действительно так, потому что Маша заспешила, неловко разорвала конверт и, едва прочитав первую фразу, покачнувшись, прислонилась к стене; листок в ее руках задрожал. Девочка вытянула шею и заглянула в письмо: 'Маша! Родная моя!'
— Ну, если жив, так я побегу, — сказала она и застучала деревяшками по лестнице.
'Маша! Родная моя! До сих пор не пойму, как ты могла узнать о том, что со мной произошло. Я не давал твоего адреса никому из товарищей и ничего не говорил о тебе. Кто же мог сообщить? Но не буду понапрасну гадать, я хочу, чтобы ты поскорее узнала: все кончилось, я опять со своими. Сегодня вечером наш полковник вылетает в Москву. Он обещал, что тут же опустит письмо. Ты его получишь послезавтра. В этот день буду думать о тебе каждый миг.
Люблю тебя, Маша! Целую твои глаза, твои чудесные косы. Маша, милый мой друг, как я жестоко заблуждался! Прости мне мою слепоту. Знаю, простила. Мне кажется сейчас — я выпрямился на всю жизнь. Наконец-то мы с тобой вместе, хотя с каждым днем и часом нас разделяет все больше километров, потому что мы идем вперед с невероятной быстротой, и, когда войдем в Берлин, это будет так далеко от тебя и так близко! Трудно поверить, что совсем недавно я стоял на краю могилы.
В разведке мы нарвались на немецкие патрули. Мой товарищ успел убежать, а меня ударили сзади прикладом и оглушили. Я очнулся под вечер в сарае. Я был не один. Человек сорок колхозников было заперто в сарае, среди них несколько стариков и два мальчика. Один мальчик спал. Он подложил под щеку кулак и тихо похрапывал. Я знал то, чего не знали они: не нынче завтра наши войдут в деревню, фашисты лихорадочно готовятся к отступлению и, всего вероятнее, ночью же нас расстреляют. Немцы бросили меня в сарай без допроса и забыли. Лишнее доказательство, в какой панике они готовились к отступлению.
Я сказал, что надо рыть подкоп. Мы не рисковали ничем: все равно ждала смерть. Мы рыли землю пряжками от ремней; нашлись два ножа, и их мы пустили в ход, и палки. Безумное желание жить охватило всех нас. Мы вырыли две ямы. Я увидел краешек неба, весь в звездах. Рассудок мой помутился. Маша, я хотел жить! Но я опомнился. Я понял, как легко именно сейчас погубить всех и сказал: 'Стать в очередь. Дети и старики вперед. Буду стрелять в первого нарушителя. Погибнем все'. Я положил руку в карман, хотя револьвера, конечно, со мной не было.
Я хотел жить, сходил с ума. Когда уполз первый, мы ждали, не поднимут ли часовые тревогу. Было тихо. Мы считали каждого, кто уползал. Счастье — дети ушли!
Какая глупость, что мы вырыли только две ямы, может быть, успели бы вырыть третью! Я насчитал