— Ну, Суглинки еще, — подсказала молодка.
— Да не Суглинки, Суглинки вон куда, в сторону. А туда Загладина, вот!
— И Загладина, и Суглинки, и Островок — все в той стороне, — настаивала на своем молодка, не слезая с саней. Ее примачок принялся молча жевать, все еще бросая сторожкие взгляды на Антона. Антон смекнул уже, в каком направлении следовало держать путь, и, чтобы не выдать своего намерения, о деревнях больше не спрашивал. Спросил о другом.
— Чужие в деревне есть?
Бородатый с примаком переглянулись: молодка стрельнула в него недоуменным взглядом.
— Так ето, знаете, пан-товарищ, — замялся бородатый, — ето как посчитать. Если... Если немцы, так нет вроде, а полицейские бывають. И партизаны бывають.
— Понятно, сказал Антон. — Угостили бы хлебушком, что ли.
— Ай, так у самих мало, — неопределенно завозилась с сумкой молодка, но достала горбушку и, отрезав от нее нетолстый ломоть, протянула ему.
— А сальца там не найдется?
— Ну какое еще сальце? Самим вот по ковалочку...
— Маня, дай человеку, — с нажимом сказал бородатый, и Маня, не вынимая руки из сумки, отрезала там небольшой, длинноватый ломоть белого, наверно свежей заготовки, сала.
— Вот теперь спасибо, — сказал Антон.
— Извиняйте, мы это самое... Думали... — начал и замялся бородатый.
Ни черта вы не думали, подумал Антон, пожалели просто. Не потребуешь, не дадут, что уже он понял давно. Он снял рукавицу и затолкал хлеб с салом в карман кожушка. Бородатый, однако, оказался неробким, скромного росточка, мужичком; снизу вверх он открыто и безбоязненно ел взглядом Антона, видно по всему, не прочь поразговаривать со свежим человеком. Он только не мог взять в толк, кто этот человек и как следует вести разговор. Наконец он не выдержал:
— Вы, ето извините, однако интересно: партизан вы или, может, из полиции будете?
— А почему ты так спрашиваешь? — удивился Антон его несколько прямолинейному в такой обстановке вопросу.
— Ну, вижу, оружие у вас. Оружие оно, конечно, в моде теперь, но...
Антон машинально сунул руку за пазуху, подальше задвигая рукоятку нагана. Все трое с недожеванными кусками во рту ждали его ответа.
— А я — человек. Человек просто, Это что — плохо?
— Оно не плохо. Но, знаете... Теперь не бывает так.
— Вот он же, наверно, тоже не партизан? — указал Антон на примолкшего примака. — И вроде не полицай еще. И живет ведь? И, вижу, жить собирается, раз надумал строиться.
— Эт! — пренебрежительно махнул рукой бородатый и поддернул штаны. — Какая это жисть! Разве это жисть? Днем бойся, ночью бойся...
— А чего ж он не возьмет оружие? Да не пойдет в лес? Чтобы не он, а его боялись?
— Во! Во! Во! — вдруг недобро закудахтала молодка и соскочила с саней. Отставив упитанный зад, сварливо выгнулась перед Антоном, замахала руками. — Во! Во! Я так и знала, агитаторщик! Он его соблазнять буде. И слушать не слушай его! Ого! В лес! А можеть, у него характер не той? А можеть, он убивать не хочать? Он тихий, он курицы не обиде, а то у лес!
— Да ладно ты! — лениво протянул молодой увалень, и щеки его покраснели, наверно, от этого непрошеного ее заступничества.
— А вот и не ладно! Тоже мне — партизанщик нашелся! — все больше распалялась молодка. — Сам, как недобитый волк, по лесу шастае и других сманивае. И еще хлеба ему давай... Иди, откуда пришел!
— Ма-аня, да стихни! — снова проворчал примак. — А то вот возьму и надумаю...
Маня на секунду оторопела.
— Ах ты, недоносок! Попробуй мне! Я тебе надумаю! Я тебе покажу! Давно тебя от Параски отвадила, так теперь в лес...
Начиналась семейная ссора, слушать которую Антон не имел времени. Воспользовавшись тем, что молодка переключилась на своего обожаемого, он повернулся и пошел прежним следом назад. Они там ругались, но он не оглядывался, он думал: странная это штука — война. Он давно уже не слышал такого вот сварливого бабьего крика и отвык от каких бы то ни было семейных отношений, почти уже забыл, как огорчали его частые ссоры матери с женой старшего брата, как они ремонтировали свою хату в местечке, меняли этот самый подруб и перекрывали одну сторону крыши дранкой. Последние предвоенные годы он метался по деревням, взыскивал с крестьян налоги, зарабатывал не так много, но на хлеб и на водку хватало. У него была масса знакомых в районе, не было отбоя от девчат, каждая из которых, наверно, с радостью пошла бы за него замуж. Но жениться он не спешил, ему хватало их без женитьбы, считал, еще успеется. Дома с небольшим хозяйством, коровой и огородом управлялась беспокойная, работящая мать, переночевать и поесть он мог в любой знакомой деревне, работу свою, в общем, любил, хотя она и доставляла ему немало беспокойства, но он чувствовал, что подходил к ней характером, не робел, как другие, когда надо было проявить твердость и взыскать с разгильдяев в пользу государства столько, сколько принадлежало тому по закону. Спуску он никому не давал, и его за это уважало начальство в районе, колхозники тоже уважали или, может, побаивались, но для него было одно и то же. Хуже было с теми знакомыми, которые от него не зависели и над ним не стояли, такие почему-то недолюбливали и сторонились его, но ему на них было наплевать, он с ними не знался. К тому же он имел собственную голову на плечах и не хуже других понимал, что хорошо, а что плохо. Не то чтобы он считал себя очень умным — просто он знал, что обеспокоиться общим делом найдутся десятки других, а вот заботиться о нем лично не станет никто, кроме него самого. Потому он старался поступать по своему разумению, насколько это, конечно, было возможно, и не терпел, когда его вынуждали поступать вопреки его воле. Правда, с началом этой проклятой войны все пошло вверх тормашками, все не так, как он думал. Но что он мог сделать? Началось с того, что как-то на исходе прошлой зимы в окно хаты Голубиных тихонько постучали ночью. Антон открыл дверь, и в кухню вошло человек шесть с оружием. В переднем он не сразу узнал районного начальника НКВД, с которым до войны был в некоторой дружбе, и думал, что тот теперь где-нибудь далеко на востоке. Но он оказался здесь и в тот свой приход предложил Антону вступить в партизанский отряд. Антону это мало понравилось, он уже примеривался к новой работе — механиком на лесопилке, но, прослышав, что в отряде много знакомых, решился, собрал «сидор» и несколько дней спустя был в условленном месте на краю пущи. Первое время он занимался ремонтом трофейного оружия, а потом и сам взял в руки винтовку. Потом понеслось-завертелось: стал командиром взвода, телохранителем у командира отряда и вот докатился до рядового, а теперь, словно оголодалый волк, как та молодка сказала, шастает по темным лесам.
Он размеренно шагал между сосен к оврагу, и в нем все росла подступившая к самому сердцу тоска по самой обычной, серенькой, как у всех или у большинства, мирной обывательской жизни под крышей, своей семьей, с такой вот шустрой молодкой рядом, чтоб без страха, войны, крови — в добре и мире.
Но он только вздохнул на ходу — так это было далеко и несбыточно. Хорошо мечтать о такой жизни тому, у кого есть хоть какая-нибудь гарантия относительно жизни вообще — у него же не было даже такой гарантии. Не сегодня, так завтра горячая пуля распластает его на снежной траве, и дело с концом,
Хорошо, если похоронят по-людски. А то никто и не найдет, и он будет лежать под снегом до самой весны. Если оголодалые за зиму волки и лисицы не растаскают его длинные кости по своим лесным норам...
Зоську он увидел еще издали, та терпеливо дожидалась его на краю оврага, где он оставил ее, и Антон, остановившись, махнул два раза рукой — давай, мол, сюда!
Они взяли чуть в сторону от оврага и скоро вышли к неширокой лесной дорожке, присыпанной свежим, нетронутым снегом. Антон глянул в один конец дороги, в другой, саней отсюда не было видно, и он уверенно свернул направо, оставляя позади широкие следы на снегу, в которых желтел дорожный песок.
— Вот, разжился, — сказал Антон, вытаскивая из кармана обкрошенный кусок хлеба. — Молодка не хотела давать, вредная баба. Едва выцыганил.