божилась, что сахара завезли много. Сперва не верили, но слух подтвердился, когда понесли тот сахар ломкими цветными кусками, привораживающими взгляд, но поддались соблазну лишь самые невыдержанные, слабачки, словом. Основная же масса, успев поохать да повздыхать, продолжала, несмотря ни на что, подпирать дверь, резонно считая, что зрелище, показанное на суде, должно стать послаще того сахара. Если к тому же в подробностях расскажут о Зинином тайном притоне и его посетителях.
Сгрудившись у дверей, люди не сразу заметили, как появилась и стала пробираться к выходу молодая женщина, светловолосая, с ярко накрашенными губами. А когда ее заметили, когда углядели, то сразу поняли, что это небезызвестная Зина и есть. Шла она в сопровождении мастера Букаты, что и доказывало: не случайны все эти разговоры об их непонятных связях, хотя, возможно, не Букаты ее сопровождал, а она сопровождала мастера, который после всех этих странных историй слег с сердцем и был увезен в больницу. То ли его выпустили, то ли разрешили встать на время суда.
Все внимание баб из толпы, конечно, сосредоточилось на Зине. И хоть была она скромно одета, в темную жакетку и платье серенькое, да и шла никого не цепляя взглядом и даже чуть опустив голову, как бы признавая свою покорность судьбе и, в частности, этим людям, самые жестокие из женщин подняли голос, во всю силу, что вот она, такая-сякая, сука последняя, прописная, что губы не забыла на суд накрасить, небось и тут надеется мужиков из прокуратуры завлечь… И все подобное, в том же роде.
И правда, в губах ли пухлых, приманчивых, в глазах ли, почти и не подведенных, но больших, серых, навыкате, было что-то впрямь завлекательное, сладко-обещающее для мужиков…
Букаты, который шел спокойно, будто ничего не слыша, уже в конце, у самых дверей, не выдержал, гневно оглянулся, чтобы посмотреть, кто же это больше других разоряется, глотку не бережет.
Но тут и ему досталось: произнесли, хоть и не столь ожесточенно, что «нече зыркать, не спужались, и лучше бы за своей ближней смотрел в два глаза, а не по сторонам, чего она еще может наперед выкрутить… Змея такая!»
Впрочем, голос не поддержали.
А вот когда проходил Ведерников с мамой и милиционером, то все смолкли, потому что знали тетю Таю, уборщицу, которая проработала и прожила тут с двадцатых годов, когда очереди были на биржу, и все лепились семьями в узких бараках, прозываемых «лежачими небоскребами»: тетя Тая тут и мужа своего встретила, тихого, непьющего, он потом, как образованный, в бухгалтерии работал, и на фронт из той бухгалтерии уходил, и вскоре пропал без вести.
Когда скрылись Ведерниковы с милиционером за дверью, кто-то громко сказал, что бедная Тая, всю жизнь страдавшая, еще теперь должна страдать из-за собственного отпрыска; а он-то, недоросток, куцепалый, он-то куда лез, о чем он думал в тот момент, когда связался с этой Зиной, бабой отпетой. О матери-то не думал в тот момент! А вот теперь засудят ни за что. Но как, возражали другие, «ни за что?». Возражали раздраженно, потому что толпа прибывала, и уже душно стало стоять, а активисты все не пускали. Как же это «ни за что»? У нас, если судят, значит, виноват, иначе бы не судили. И невиноватых с милиционером не водят, и под стражей зазря не держат, и делегатов на суд из цехов не собирают! Тот не виноват, этот не виноват, а кто же по поселку хулиганит, что страшно после заката на улицу нос показать? А кто недавно табельщицу ограбил: часы и сумочку забрал? А кто с ножом у клуба фулюганил? Но при чем же здесь Ведерников-то, он-то при чем? Ну, отвечали, если не он, так дружки какие-нибудь, житья на поселке от них нет, вот при чем. Одного посадят, так другим неповадно станет хулиганить!
Тут разговор прервался, активисты отступили от дверей, поняв, что своих уже не прибудет, и люди, давя, отталкивая друг друга, бросились к входу, спеша занять свободные места. Но уже и мест не было, клуб был набит как коробочка, лепились в проходах и вдоль стен, а самые бойкие садились на пол между сценой и первым рядом, чтобы все получше слышать… Как они там у Зины-то – ели-пили-веселились, подсчитали – прослезились. Прям про них сказано. Эту поговорку ко времени привели в здешней газете «Ленинец» два дня назад, когда писали о боевой дисциплине советских трудящихся, которые среди общего и дружного ударного труда еще нарушают сознательную дисциплину и понесут за это суровую кару, по всем законам военного времени.
Все читали эти слова и поняли, что милости на суде не будет, и приговор вынесут, намотав срок на полную катушку, лет так до восьми, хотя еще неизвестно, какая длина у этой катушки и пристегнут ли к прогулу какие-нибудь другие разоблачающие факты. А может, уже и приговор-то готов, и осталось для формальности услышать слова вины и грохнуть так, чтобы остальные содрогнулись. А иначе для чего их собирать, остальных-то? Показательный, он и есть показательный, как прежде казнь на лобном месте: смотри и думай, что с ним, то и с тобой, и с каждым, не дай бог, может случиться!
Сейчас сцена была пуста, только стоял стол с графином и несколько казенных стульев.
Но люди переговаривались и терпеливо ждали, глядя на стол с графином, смотреть больше было не на что.
Некоторые, самые невыдержанные, закурили, ядовито пахнуло самосадом, хоть они и пытались пускать дым в рукав, но скандальные бабы подняли крик в адрес несносных мужиков, которых надо гнать на улицу, иначе в этой угореловке, где и так дышать нечем, еще смраднее станет и невмочь слушать.
Мужики поухмылялись, отмахиваясь от криков, но дымить вроде перестали. Другие же забавлялись тем, что лузгали семечки, запасливо их набрав полные карманы и прижимисто раздавая по жменьке знакомым; молодежь шумно переговаривалась по рядам, слышались смешки и выкрики.
Кто-то из нетерпеливых привставал, заглядывая на передний ряд, чтобы разглядеть, кто же из заводского и поселкового высокого начальства приехал на суд. Видели спины тех самых активистов, начальников цехов, кто-то углядел Князеву, которая работала в суде, а прежде была секретарем профкома завода.
В спину можно было различить и каких-то военных, возможно, среди них находился и новый прокурор по фамилии Зелинский, чью статью о строгости законов все прочитали в «Ленинце». Было известно, что Зелинский прибыл сюда с фронта, после ранения, и был офицером, или в разведке, или в смерше, то есть именно из таких, которые чикаться и либеральничать не станут. И хорошо. Он сменил на прокурорском посту известного своей довоенной славой Григорьева, который любой факт нарушения дисциплины и опоздания трактовал как саботаж, подрыв устоев, а иногда присовокуплял и вредительство. Но Григорьев в последнее время порядочно сдал и ушел на другую работу. Но кто из сидящих впереди военных является Зелинским, каков он, правда ли, что он еврей или белорус, определить с задних рядов было невозможно. Оставалось гадать да ждать. Хоть и известно, что нет ничего более тяжкого, по поговорке, чем ждать и догонять…
Наконец те, которым надоело смотреть на пустой стол, начали по привычке хлопать и вызывать суд, будто долгожданных артистов. Некоторые засвистели. Но прошло около получаса и даже более, пока суд не начали.
2
Недели так за три до этого судного дня, ранним апрельским утром по улицам поселка, еще пустынным, прошел человек, с саквояжем в руках. Был он высок, лет сорока или чуть моложе, в военной форме без погон, и форма эта, было сразу видать, сшита на заказ из добротного английского сукна, френч, и галифе под сапоги. Только шляпа мягкая, великолепная велюровая шляпа, явно трофейная, никак не гармонировала с остальной одеждой, хоть и придавала человеку вид необычный, во всяком случае, не здешний, не рабочий, и не поселковый.
Шагал человек широко, энергично, но в то же время будто и не торопился, поглядывая по сторонам и вдыхая полной грудью чистый воздух, наполненный запахами земли, особо чувствительно воспринимаемый в это дивное предмайское время.
Денек, казавшийся поначалу сероватым, уже расходился, разголубел, и человек, видать по всему, был настроен особенно, он бойко из какой-то оперетки напевал в такт шагам, трынькал губами и, наверное, сам себе с таким настроением нравился. А старый саквояж, из добротной темной кожи, с округлыми боками и