костлявое лицо. Из кармана пальто он вытащил огромную фляжку, обтянутую свиной кожей с золотым тиснением, и протянул ее мне. — Промочим горло, старина? Что-то стало холодать… Нет? Тогда прошу прощения, сэр Мармадюк. — Он закрыл глаза и надолго присосался к фляжке. От запаха виски в купе стало душно. Открыв глаза — маленькие, желтые, — он подозрительно уставился на меня. — Я уже где-то видел тебя, старик?
— Конечно. В ньюкаслском «Эмпайре». Я только что вступил в труппу Ника Оллантона. Он, собственно говоря, мой дядя.
Баррард скорчил гримасу.
— Как же, как же, мой лучший друг! Он мне сказал в лицо, — где это было, в Манчестере? — что не хочет стоять за мной в афише и пожалуется в главную контору. Слыхал?
— Мне он ничего не говорил, мистер Баррард…
— Можешь называть меня просто Гарри. Ладно, ты же не виноват, что он твой дядя. Были и у меня дядюшки — так я скорее сдохну, чем покажусь с такими на людях. Один старый педрила схлопотал пятнадцать лет. Как тебе нравится в варьете?
— Пока что нравится.
— Нравится? Ой, уморил! Я тут тридцать лет кручусь, из них двадцать на высших ставках, но теперь я ничего не узнаю, не понимаю, куда, к черту, я попал. Иногда думаю, что меня занесло в Лапландию. В прежнее время я играл в четырех-пяти залах за вечер — в Лондоне, конечно, — бывало, с ног валишься… но идешь… в глазах темно… потом выходишь, и — дальше, в следующий театр… а если ты на сцене под мухой, так ведь и они в зале — тоже… и все мы друзья-приятели… и вместе едем кутить. А теперь они сидят, руки в брюки и ждут смерти… и ты тоже ждешь. А это, знаешь ли, разница, старик. Это другой мир, чтоб ему сгореть. Каждый вечер деру глотку для толпы чужаков. Напомни мне, я тебе покажу старые программы. Смотрю на них и диву даюсь: что же случилось и когда все пошло вкривь и вкось? Двадцать пять номеров, — заорал он хрипло, сверкнув глазами, — и где они все? Я был на одной афише с Дэном Лено, Гербертом Кэмпбеллом, Голландцем Дэли, Альбертом Шевалье, Дженни Хилл и Лотти Коллинз. Теперь таких женщин больше нет. Конец света! А кто у нас сейчас на афише? И ведь времени-то прошло не так уж много. Мне ничего больше не нужно… в твой-то годы я драл всех подряд… но приятно знать, что под рукой есть хороший свежачок. Черта с два — народу тьма-тьмущая, а посмотреть не на что. Оллантон, твой дядюшка… он славно устроился. И Томми Бимиш тоже… хотя бьюсь об заклад, там все так по-вест-эндски и такое цирлих-манирлих, что он и сам толком не знает, когда это у них происходит. А нам с тобой что остается, старик? От этих сестричек-певичек даже здрасьте не дождешься. Да они в варьете вообще случайные люди — им место на какой-нибудь набережной — фу-ты ну-ты! — для чистой публики… Только и остается, что эта маленькая француженка Нони… ножки чудо… задница и грудки — все на месте… сразу видно, что горяча, как горчица… сама просится. Верно я говорю, старина?
— Пожалуй, что да, Генри, только я ведь ее совсем не знаю.
Прежде чем ответить, он снова приложился к фляжке, потом погрозил мне пальцем.
— А ты даже и не пытайся, не трать времени зря. Я тебе скажу, кто она такая, маленькая Нони — она первая мастерица дразнить мужиков во всей империи Мосса. И если кто-нибудь ею быстренько не займется и не насажает ей пирожков в печку, она допрыгается, попомни мои слова, старик. Многие думают, что я ничего не замечаю. А я все вижу. Говорю мало, но не пропускаю ничего. Я вижу такое, о чем ты понятия не имеешь, старина.
— Ну что, например? — Мне не очень хотелось это узнать, я просто поддерживал разговор.
Он с лукавым видом наклонился ко мне и зашептал:
— Они теперь повсюду рассылают людей. Никто их не замечает, кроме меня. Оттого-то все и пошло вверх тормашками. Это их работа, тех, кого они разослали. Втихую, ясное дело, все втихую. Я заметил одного вчера вечером… в первом ряду… с большими черными усами. Я их узнаю с первого взгляда. Послушай… — Он поманил меня ближе. — Один едет нашим поездом. Он знает, что я его засек. Они этого, конечно, не любят. Посылают донесение: «Опять Гарри Баррард, жду указаний». И те передают по всему нашему маршруту: Эдинбург, Абердин, Глазго — «освистать Баррарда». Ну конечно, это не действует… публика на это чихать хотела… я же ее старый любимец. Но дайте им время, и все сработает. И что тогда со мной будет? — Он перешел на крик. — Что со мной будет? Конец, старина, конец! Деваться некуда! Мне даже не дадут патента на содержание кабачка. Ну ладно, что-то я расшумелся. Но посмотрел бы я на тебя, если б ты знал половину того, что я знаю. Слушай… когда мы приедем в Эдинбург, держись поближе ко мне, я тебе подам знак. Когда этот сойдет с поезда… я тебе его покажу, не пальцем, конечно, просто ткну в бок… Он встретит своих на платформе, вот увидишь.
Но я видел только одно: что Гарри Дж. Баррард, комик-эксцентрик, явно рехнулся. Потом он заснул и спал до самого Эдинбурга, а когда поезд остановился, я встряхнул его и выскочил на перрон, чтобы найти Сэма и Бена и проверить, как выгружают багаж из товарного вагона. Выгрузка и перевозка заняли довольно много времени, и когда я наконец добрался до берлоги, которую мне предстояло ближайшую неделю делить с дядей Ником и Сисси, там все уже спали, кроме Сисси: она показала мне мою спальню и принесла из кухни ужин.
— Ник наелся и лег спать, — сказала она. — Он забыл прихватить шампанского. Пить нечего, так он мне чуть голову не оторвал. А с тобой что приключилось? Познакомился с какой-нибудь девицей в поезде?
— Нет, вместо этого мне достался Гарри Дж. Баррард. — И за ужином я рассказал, что он мне говорил.
— А как ты думаешь, есть такие люди, которых вот так рассылают? — с беспокойством спросила Сисси.
— Не пугайся. Конечно нет. Какие люди? И кто их рассылает? Все это бред. Он просто тихо выживает из ума, бедный старикан Баррард.
Она молчала, пока я не кончил ужинать. Потом, когда я встал, она подошла поближе, сжала мою руку и прошептала:
— Не говори Нику про бедного Баррарда. Он его и так не терпит… И все жалуется, что нам приходится выступать после него, что, мол, во время его номера все уходят пить пиво… И если Ник про это узнает, он в два счета вышибет Баррарда из программы. А он ведь не опасный, он тихий, правда?
Я подтащил стул поближе к затухавшему огню — в Эдинбурге не подбрасывают уголь в камин, как это делают в Ньюкасле — и закурил трубку. Сисси уселась на подушку по другую сторону камина. Она одобрительно посмотрела на меня и улыбнулась, глаза у нее были мокрые. Наверно, она плакала перед самым моим приходом, и теперь ей стало легче.
— Знаешь, Дик, мне с тобой очень хорошо. Теперь все говорят о том, чего хотят женщины — избирательного права и еще каких-то прав, — но почти каждая хочет ведь только одного — чтобы ей с кем-нибудь было хорошо…
Дверь открылась, и Сисси как ветром сдуло с подушки. На дяде Нике был алый шелковый халат, он был бледен и взъерошен; в глазах сверкало раздражение.
— Марш спать, девочка, живо! — Потом, когда она проскользнула мимо него, он сурово посмотрел на меня. — Поздновато пришел, парень.
— Старался как мог, дядя. В Шотландии в воскресенье вечером, как видно, не торопятся. Но из-за меня никакой задержки не было, хотя я прямо умирал от голода.
— Ладно, приехал так приехал. Ступай спать.
Мне было только двадцать лет, и я был совсем зеленый, но такого стерпеть не мог. Его вовсе не интересовало, когда я лягу, он просто хотел показать, кто здесь хозяин, и не желал, чтобы у меня оставалась хоть капля своей воли. Но я — не Сисси Мейпс. Я ответил ему таким же злым взглядом.
— Почему, дядя Ник? Я не хочу ложиться сразу после ужина. Пускай еда осядет, а я еще покурю.
— Не забудь, завтра утром у тебя репетиция с оркестром.
— Я помню. И в конце концов сейчас не так уж поздно.
— А они тут считают, что поздно. Ладно, докуривай свою трубку, если не можешь без этого. И не шуми наверху. — Он говорил отрывисто и не пожелал мне спокойной ночи.
Еще десять минут я просидел внизу, главным образом из принципа. Помню, моя мать говорила, почти хвастливо, что все Оллантоны отличаются своеволием и упрямством. Что ж, я и сам наполовину