«Нет, не выйдет, — думал Каменев, — ни черта из этой войны не выйдет. Бесконечная она какая-то. Люди гибнут, одни за металл, другие неизвестно, за что. Пуляют друг в друга почем зря. А нельзя так с современными бандитами, в этом правительство на ложном пути. Не нужно вступать с ними в разговоры — для того они заложников и берут, чтобы с ними поговорили, по телевидению показали, в газетах об их «подвигах» пропечатали, да еще требования выполнили. Почему он может стрелять, а милиционер по нему не может? Почему его, подонка, можно выкупить у следствия под залог? А того, кто совершил менее тяжкое преступление, нужно держать в тюрьме потому, что у него нет денег? И что это за объявления такие: «Молодой человек без комплексов, умеющий стрелять, за хорошее вознаграждение возьмется за любую работу»?! Это что, демократией называется?»
Даже философы, размышляющие о жизни в своих трудах, по существу, работают на неродившихся еще потомков: может быть, спустя века по их сентенциям историки поймут нынешнее время. А скорее всего никто не станет в нем разбираться, потому что продлится оно никак не меньше пятидесяти лет, а пятьдесят лет в истории — пустяк. И совсем не важно, что за эти полвека перемен уйдет из жизни целое поколение потенциально способных и деятельных людей, уйдет нереализовавшимся, злым, обиженным или безразличным к своей, а значит, и к чужой жизни.
Так думалось Каменеву, сидя в засаде, совершенно не будучи уверенному в том, что она увенчается успехом — один, под черным мокрым небом, в дождь, без света. Он уже устал думать о том, какая машина подменила синий «Форд» и внял ли Либерман его угрозам; устал думать, что там было, на этой дискете, пропажа которой внесла такой переполох в бандитские ряды; устал вычислять, кто и зачем обчистил его квартиру и была ли вообще эта дискета, а если не было, то зачем все-таки его подписали на ее поиск? Поэтому он сидел, пил кофе, жевал последний бутерброд с колбасой и каждые пять минут поглядывал на часы и проверял их на слух: уж не встали ли они, раз так медленно тянется время?
Но часы работали исправно. В три, когда он отчаялся дождаться кого бы то ни было и когда ехать домой было уже ни к чему, Каменев включил печку, подогрел салон и упал на сиденье, решив доспать до рассвета здесь, на месте, положившись на то, что утро окажется мудренее и решение о дальнейших действиях придет само собой. В конце концов, показания пацанов о том, что в портфеле Ариничева не было никакой дискеты, были достаточным основанием, чтобы встретиться с Либерманом, и если не получить у него дополнительную информацию, то отказаться от дальнейшего поиска: не вешай, мол, лапшу на уши, Гера.
В три пятнадцать его разбудили грохот и вопли. Еще не рассвело, он вскочил, больно ударившись ребром о руль, всмотрелся в темноту двора…
В свете единственной лампочки во втором подъезде ближайшего к стоянке дома был виден опрокинутый мусорный контейнер и людские тени: двое дрались, визжа и нещадно матерясь. Недолго думая, Старый Опер врубил дальний свет фар, ослепил дерущихся и, направив машину прямо на них, одним броском прижал к контейнерам.
— Стоять! — выскочив из машины, достал из кармана Женькин «магнум». — Руки вверх!
Одному из бомжей удалось-таки убежать — он метнулся в темноту и растворился где-то между трансформаторной будкой и гаражами; другому же не позволила уйти хромота — он лег на кучу песка вниз лицом и закрыл голову руками:
— Не тронь! Не тронь, падла! Я не виноват, он первый… первый начал!.. Это моя территория! Моя!..
Каменев схватил его за шиворот, рванул, оторвав от земли, придавил предплечьем к слону на детской площадке:
— Заткнись!.. А то как дам, так уши отвалятся!
Бомж был старый, вонючий, с жиденькой седой растительностью на грязной физиономии. Каменев рванул его за отвороты плаща так, что пуговицы брызнули в разные стороны.
Ни одна из когда-либо виденных или модных одежек не могла порадовать глаз Старого Опера так, как синяя шерстяная спортивная кофта на «молнии» с динамовской эмблемой — некогда белой, а теперь грязной, но все равно различимой в свете зажигалки. Отсутствие нижней части спортивного костюма, описанного Ариничевой, его не смутило: ясно, что штаны он выменял на пачку сигарет или проиграл в стос.
— Какого хера пялишься, мусор?! — плаксиво и зло просипел бомж. — Вези меня в «обезьянник», утром баланды хоть поем. Давай!
— Давай-ка покурим. А потом я тебе дам червонец и отпущу на все четыре стороны, — неожиданно предложил ему этот вроде бы «мент».
— Се? — не понял бомж, но сигарету трясущейся рукой пропойцы все же взял.
— И чекушку куплю, — добавил Каменев, что должно было заменить нокаутирующий удар.
— За что?! — вытаращился бомж и закашлялся, от жадности проглотив слишком много дыма. — Че я тебе сделал-то, ты?!
Каменев не стал отвечать, пошел к машине, стоявшей с распахнутой дверцей и включенными фарами посреди двора. Бомжу, прельщенному перспективой не только поесть, но и выпить, ничего не оставалось, как пойти за ним. Он плелся, хромая, и причитал:
— Че надо-то? А?.. Че ты… пужаешь-то? Давай лучше в «обезьянник».
Каменев сел за руль, распахнул пассажирскую дверцу. Бомж с трудом занял место рядом, продолжая что-то бубнить.
— В «обезьянник» я тебя не повезу, — сказал Каменев. — Но сам накормлю, напою и денег дам. Если ты мне скажешь, как к тебе попал портфель с табличкой, что в нем было и куда все это, включая портфель, подевалось. Считать я буду мысленно до пяти. Через пять секунд я тебя отсюда выбрасываю и уезжаю на дезинфекцию. Раз!..
— Постой, погоди! — заелозил и затрясся бомж… — He знаю я, о чем говоришь! Не знаю!.. Портфель… какой еще портфель?.. Сказал бы, а не знаю, где…
Каменев видел, что он не врет: дрожь в голосе, горячечное дыхание, готовность заработать обещанное любой ценой не подлежали сомнению.
— Откуда у тебя эта кофта?
— Хто?.. А, кофта?.. Дык, это Кентуха мне подарил. Ей-ей, бля буду, Кентуха подарил! Когда их завербовали на калым, когда повезли. Ха-ароший был человек, хучь и дрался!.. Да что дрался — молодой, кровь горячая, еще не отшлифовала его жисть-то!.. Не вру!
— На какой еще калым?
— Не знаю, не знаю!.. Вот приехал автобус, вот человек пять вышли, давай нас собирать. По всему кварталу. В автобусе уже кто-то сидел. Одного Кентуху и взяли. Все хотели, а вот его взяли. Рабочие нужны, за еду. Еду обещали, а хто будет стараться — денег. Кентуху отобрали, а так больше никого. Дак пошел, после вернулся и кофту с себя снял. И мне подарил. «На, — грит, — Мартын…» Это я Мартын, прозвали за фамилию… «На, — грит, — не помни зла». Пощасливило ему, пощасливило!..
— Погоди, Мартын, — миролюбиво оказал Каменев. — Откуда у него эта кофта, он не говорил?
Бомж замотал головой так, что она чуть не оторвалась:
— Ни-и-и! Ни Боже ж мой! Разве ж я б не сказал? Сказал бы!..
— А где он ночевал?
Мартын наклонился и посмотрел в ветровое стекло на верхний этаж пятиэтажного дома:
— Дык, вона… на чердаке! Там теперь я. Тепло, матрас есть. Гоняют, правда. Жильцы. Одного нашего с крыши зимой сковырнули!..
— Когда этот автобус за калымщиками приезжал?
— И-и-и!.. Давно. Весной.
По такому ответу Каменев понял, что спрашивать что-либо у него бесполезно.
Каменев переключил фары на ближний и выполз со двора. Бомж вцепился в панель, вертел головой, словно ожидал удара справа или слева.
— Посиди здесь, я поесть куплю, — Каменев вышел возле дежурного ларька. Купил пачку печенья, сосиски в пластиковой упаковке, сигареты и бутылку красного вина, вернулся в машину: — Отметим, Мартын?
— А пойдем? Пойдем, чего ж!.. — сглотнул бомж слюну. — Только тихо, не то прогонят жильцы.