поместили их в чистоте и порядочности: он работал в честной газете, а она в школе. Немым укором для них жил о. Афанасий с ужасным вопросом: да есть ли в этой честности и образованности какое-нибудь превосходство особенное над ворами и невеждами…
…Иду по улице, ветер, слышу, елки на чьем-то дворе шумят, и вспомнилось мне, как, бывало, раньше такой шум елей услышишь и Сибирью повеет, а Сибирь представляется как великая русская дебрь с неиссякаемым богатством и с этим вместе вся Россия, как золотое дно, и с ними свобода моя и какая-то неиссякаемость. Теперь сразу нет ничего, и ели так шумят, куда все девалось? И тут же: вот что значит единая неделимая Россия: и ветер не такой, и шум деревьев не такой… Главное, что, как, бывало, эту всю страну представишь, то и человека русского с нею, куда ни кинешь мысль — всюду он — свой… а теперь он ничтожный, отдельный, маленький и в плену, как в сети, кувыркается, и пространства все заключены.
В Иване Карамазове изображена загадка сочетания эмигранта с уголовным (со Смердяковым).
«Рай земного счастья» — может быть, тут, в раю этом, мы уже и сидим, только смотрим не туда и видим не то, видим воображаемое нами от
Соприкоснулись мимоидущий лик земной и вечная истина (Достоевский).
Земной рай (земное — мимоидущее, рай — вечное).
Невозможность земного рая — невозможность остановить движение. Ergo[3]: социализм есть попытка остановить естественное движение и представить земное в абсолюте.
…Мы почти все переживаем хоть раз в жизни большой восторг, как будто прикасаемся на мгновение к вечности, и отсюда наша мысль о бессмертии и те маленькие последующие радости, в которых смутно, как в затуманенном зеркале, узнаем тот восторг и потому не решаемся отвергнуть жизнь свою.
…И, верно, самому тупице, не способному ни разу в жизни полно принять в себя мир, частию доступна эта радость, и он преследует ее тупо всю жизнь в своем узком деле (и кулак…).
Можно соприкоснуться с вечностью, но невозможно быть в вечности, а социализм хочет быть в вечности, остановить мгновенное соприкосновение и заставить его быть.
По Великому Инквизитору: эта невозможность заменяется обманом и обман тайной. А социализм — бунт земной вдвойне, и против Христа, и против церкви…
Люблю и восторг мой чувствую о свете в Январе, когда небо голубеет, оживает, зацветает и облака по нем распускаются, как весною лед на реке, открывая живую воду.
Прежде всего люблю этот свет.
Еще люблю я весеннюю воду, особенно в лесных лужицах, когда в них отражается небо и белые стволы берез, но и воду широкую люблю, особенно в озерах, и сверх всего этого море, как высшее, о нем нельзя сказать просто люблю, потому что превосходно и дивно, как небо.
Свет начинает весну, потом вода и как потом начинает трава зелеными остриями показываться под водой и дыхание ее видно по воде пузырьками — это начинает оживать земля. Я ступаю ногой по земле первый раз после снега, и это прикосновение к земле меня связывает, тяготит, пленяет, я чувствую как бы первое и сладостное и трепетное прикосновение к телу.
Лес, в это время еще не одетый, издали, как весною свет неба, манит мою душу чистою любовью, там оживает в это время кора и каждое дерево жизненно выделяется, я ожидаю большого счастья от леса.
Земля нагревается и пахнет сильно, собираются пахать ее и сеять трудовые целомудренные люди, но я в это время уже боюсь ее плена и лес меня отзывает к своей чистоте и невинности. Там орех начинает выкидывать золотые сережки свои и разогретый на солнце комар на прошлогоднем листе сушит крыло, расправляет его. И тут теперь птицы. Поют только самые невинные, самые чистые, а те большие и страстные майские певцы, хотя здесь уже все, но не поют, а бегают, как мышки, по сухой листве. Лягушки еще не начинали свою песню. А вот и запели лягушки.
Земля дышит, муха летает, подняли гомон лягушки и соловьи начали робко, кукушка, свет горячий, воды установились, поднялась трава, зацвели цветы и лес одевается, и я потерял себя… весна для всех начинается, и растеряны все мои ожидания, и знаю, что не мне достанутся фиалки, ландыши и этой весной. Я очнулся уже летом — вот лето!
Теперь будто частая сеть накинута на все это необъятное пространство и нет в нем страннику места. У оврага, занесенного снегом, стоит треснувшее оледенелое дерево, и далеко, далеко слышно, как от ветра злого скрипит оно на всю Скифию, и видно при свете волчьего месяца, как хлещут одно о другое его оледенелые ветви. Волчья жизнь вокруг, нет места страннику, только волки подходят к скрипучему дереву.
Нет, куда тут странствовать, вернуться бы в дом блудному сыну — вот вторая половина русской радости: из большого пространства вернуться в дом родной к родному уюту и сесть на доброе дело. Но где же этот дом, где домашний уют.
Диктатура босоты, порожденная государственной винной монополией… откуда-нибудь из спокойного места до того, наверно, понятно, отчего так все у нас вышло и что будет дальше, как и чем кончится эта диктатура босоты, порожденная государственной винной монополией.