неожиданного в современности («без чуда») и как будто в стороне живешь и никакой не было революции…
Лень — мать творчества и пороков, самая великая лень. И хорошо (если хорошо кончится).
В Иване Карамазове повторяется «Преступление и наказание», только сложнее дело и преступник раздвояется на эмигранта и уголовника (как в действительности).
Черта Ивана: вспыхнув для действия, внезапно охладевает (понял!).
— А это? — указывает на одежду на мне.
— Это на мне.
— Не продается?
Готовы все купить совсем с мясом.
В обычной жизни автор живет, как земельный собственник: владелец земли поступает так, будто он один владеет и для себя одного, между тем его существо выше, и право на собственность — один миг в жизни земной коры, и смысл (бессознательный) его жизни состоит в том, что, работая для себя, он работает для всех — невольно (бессознательно) он работает в коллективе; так и автор только воображает, что творит без читателя: на самом деле он находится с ним в бессознательном содружестве; теперь, я думаю, нарушена эта внутренняя наша связь (хотя извне коммуна) и потому нет творчества.
Зимою 1916 года министерство торговли командировало меня на верфи в Нью-
— Враки, не может быть, никто этого не видел!
Я его убедил, как мог. Сегодня говорю ему что-то о Боге.
— Нет Бога, враки.
— Нет разумного существа?
— Существо? враки.
— Духа?
— Духа! враки, есть природа.
— Но кто же начал все?
— Начал? ты вчера мне говорил, что нет конца, ну вот так и начала нет.
Тут пришлось объяснить, что Бог — это теория жизни и что такое теория и как она необходима нам, и, в конце концов, дал ему понять, что образованному человеку теория необходима, а недоучке не нужна: отвергают Бога у нас обыкновенно недоучки и дети, начавшие проходить естествознание…
Ну, и успокойся, беспокойное сердце, в этом маленьком флигеле на планете Земля с воспоминаниями о своей прошлой странной жизни и в созерцании ежедневного восходящего солнца.
Безумно очертенел Скиф — мародер интеллигенции, строящий мину, что он является ее благодетелем и кормит ее… самый страшный — это вкрадчивый и участливый Семен Андреев, соблазняющий какой-то необыкновенной редькой: высматривает какую-то вещь, какую, все равно, лишь бы вещь, он нащупывает — не продается ли:
— Бутылка?
— Нет!
— А Спаситель!
— Нет, вот ширмы (надо в следующий раз изобразить это страшное чувство дележа риз («и ризы Его разделили»){30}.
Стоят морозы «сретенские», очень крепкие, но среди дня солнце так пригревает, что тает верхний слой тротуаров до золы, которой в разное время посыпают у себя под окнами жители; зимой не увидишь темных сплошных зольных тротуаров, а теперь все тропинки темные и даже вечером видны темные при блеске ярких февральских звезд. Зима уходит, прощается, ярко блестя на прощанье звездами, а весна показывается темными зольными тропинками.
Вчера Скиф был.
— Вот, — говорит, — жизнь!
— Жизнь! — отвечаю. — Ну, а что греха таить, Иван, мы с тобой, слава Богу, сыты.
— Сыты, Михаил Михайлович, да нишь этим одним жив человек?
— Не единым хлебом?
— Хлебом, и еще человеку нужна воля.
Вот эта воля-то и оказывается радостью, когда видишь весенние тропинки, это воля зовет…
Чаще всего любовь к людям бывает оттого, что самому хорошо — «добрые люди». А злой человек испытывается на зло, когда ему хорошо: он злой, если в благополучии своем все-таки не желает людям добра.
Вчера какой-то мальчишка бледный со взъерошенными волосами остановил меня при получении жалованья:
— Погодите, товарищ, получать жалованье, пойдемте со мной.
Он сел на стол и стал грызть подсолнухи, другой сел и стал грызть подсолнухи, к ним подсела хромая и горбатая девушка, которая им непрерывно говорила:
— Павел Михайлович, Семен Николаевич, — а они с ней снисходительно.
— Ну, товарищ, говорите, что вы делали за это время.
— Занимался архивами.
— А разве есть архивы?
— Как же…
— И порядочно? — сплюнул подсолнухи.
— Порядочно!
— Порядочно? — сплюнул другой.
Гудкова. Похожа на советскую вошь, вычесанную из косы неопрятной курсистки. Она прижилась к этим советским ребятам и с ненавистью смотрит на меня (ее амплуа было по ее образованности). Она до того с ними наторела, что долго затруднялся, как и чем бы раздавить эту советскую вошь. Наконец я достиг, я поймал ее, я готов был с радостью раздавить ее, как вдруг слышу от нее: «Пожалуйте, Михаил Михайлович», и пошла, и пошла все по имени и отчеству; с тех пор она стала служить мне…