думал, что когда-нибудь и за это придется отвечать. Был, впрочем, один опыт любви, ей известный и ликвидированный. Часто думаю, что хочется ей, чтобы я побил ее и так утвердился хозяином, и она была бы верной, вернейшей рабой, и что это не больше, как рабыня на воле. С обыкновенной точки зрения ее все осудят, и дети наши осуждают, но вина основная во мне, что я эгоист и заварил брак в похоти, в состоянии двойственности, в грубейшем действии соединить уже во мне разъединенное: плоть и дух, в самообмане, в присоединении к естественному чувству (которое и надо было удовлетворить, как все?), идеологии брака. Но вот в этом-то и трагедия моя, что я не мог к этому акту отнестись как к чему-то священному и обязывающему, что я безумно страдал при каждом акте с проституткой, а без акта, на монашеском положении — пробовал, но физически не мог вынести и доходил до психиатра.
Точь-в-точь отношения те же, как у матери с Лидей, та была, как солнышко, и эта, как земля, всегда недовольная, пока солнышко не оплодотворит ее. Если бы Ефр. Павл. могла постоянно рожать, то как бы и довольна была, на это у солнца сил не хватает, ему нужен отдых и свое дело света в беспредельном пространстве, его, солнышка, игра для всех и для многого, кроме земли.
Толстой все сделал для удовлетворения женщины, но в конце концов, не удовлетворил же ее, тут путь: или побить, или бросить, или самому раствориться в роде, чтобы внуки потом разбитого возили в кресле на колесиках. В основе же лежит свой грех изначальный, что, будучи сам уже раздвоенным, хотел заключить себя в простейшее.
Она сидела целые сутки одна наверху без пищи, другие сутки лежала в кровати, наконец, у нее начался жар и бред. Позвала детей, обняла, поцеловала, вспомнила о Боге. Дети вышли ко мне и плачут: «Мама умирает!» Такие славные детишки, особенно Лева, — как они ее любят, и что значит мать в доме. Как представить только, что ее нет, — ужасно. Я пошел к ней с сердцем, открытым для жалости, и она говорила со мной так хорошо, как будто ничего не было. А наутро принялась вязать мне погон для ружья{144}.
Между тем за эти два дня завелась у меня в доме беженка — старуха из людоедных мест — и все в доме перечистила, вымыла, наконец, мою комнату, повторяла: «Ах, как вы засрали!» — и стало в доме небывало чисто и мило. Просил
Думаю иногда, что все основано…
История эта — в большинстве случаев форма проявления половой жизни, удовлетворить иногда женщину можно только беременностью. Ефр. Павл. боится этого больше всего и хочет этого больше всего. Неудовлетворенная женщина.
На вечерней заре за гомоном птиц соловья не узнаешь — трещит какая-то птичья трещотка, хуже всех. Нужно дождаться звезд, когда все птицы смолкнут, разгорятся звезды и одни соловьи останутся.
Наш петух был самый сильный из всех и своих кур не давал другим петухам, но и не трогал их кур — исключительный по благородству петух. Корма у нас не было, поэтому рано утром он уводил своих восемь куриц далеко в лес и возвращался с ними только к вечеру. Прошло время — одна черная курица заквохтала, мы ее взяли к себе в кладовую и посадили на яйца. На другой день петух не повел кур в лес и весь день бегал по чужим курицам: искал пропавшую. На третий день он кур своих бросил и переселился в курник к соседям. Аннушка объяснила, что у каждого петуха есть одна любимая курица, без которой он жить не может, без нее свои куры ему противны.
— Почему же он к чужим-то ушел?
— Чужое все-таки лучше — на чужом огороде своя же баба и то слаще.
У кошки нашей отобрали котенка, и затворница кошка осталась одинокой. А у соседей как раз в это время окотилась кошка. Вот наша кошка подстерегла отлучку соседней кошки и перетащила котят к себе. Та это заметила и тоже подстерегла и перетащила назад, а одного котенка не успела, и наша кошка стала с приемышем.
Ежик. Скворец-художник. Минай и лягушки. Ручей.
…Она уехала.
Он едет к своему делу, но дело его, будто большой громыхающий поезд, тоже как будто от него поехало вперед, конечно, вперед! но виновато он подумал про себя, что этот великий поезд идет, а он его не может догнать. И вот из туманной дали, как черная птица с железным клювом, обозначилось что-то совершенно для него новое, приближалось и как бы влетело в него и стало клевать в сердце, и каждый клев этого железного клюва вызывал мысль о «я», и это «я» было с ней, это «я» он сознавал как что-то чрезвычайно маленькое и в малости своей совершенно не подлежащее оправданию и даже вниманию, оно появилось, это «я», как в дурную осеннюю погоду появляется капля с крыши и капает ежеминутно, мерно на камень внизу, и на камне от многолетнего капанья заметное углубление. Так и это «я» начало капать, и за что бы он ни брался, никак он не мог заглушить это капанье. Бывали минуты просветления, когда кто-нибудь из его товарищей внезапно появлялся у него в комнате, не обращая на него никакого внимания, начинал рассказывать о их деле. Тогда он внезапно загорался и спешно обрекал себя этому делу и тут же говорил о своих планах товарищу, и тот (доктор) уходил, ничего не замечая. Но скоро после ухода, сначала вовсе не больно и как бы даже сладко, являлось откуда-то предложение на минуту остановиться и подумать о своем, а именно вот о ее странных словах: «Поймите, что для нашего брака у вас должно быть хоть какое-нибудь положение, создайте его». — «Это долго, почему же нельзя без… положения?» — «Можно, но… я, конечно, не посмотрю ни на что и готова идти за вами, но почему же я сказала: положение». — «Значит, вы не уверены, что меня любите». Она смутилась и вдруг бросилась к нему, заметив его страдание; целовала его и вдруг как бы вся ослабла и откинулась на спинку кресла с пылающим лицом и полузакрытыми глазами, она отдавалась. Но ему это было рано, он встал, зашел с другой стороны кресла, поцеловал ее в лоб и, весь сжавшись, отошел к окну, стоял долго, прислонившись лбом к холодному окну… «Нет! — сказала она, — все кончено», — и она уехала.
И если бы я в этот миг воспользовался, — она была бы моей женой, а положение? Если жена, то положение, а если так самим жениться, то положение не нужно. «Я сама себя не понимаю», — тоже созналась она ему. И вдруг они разошлись, и навсегда. Выйти замуж она не может без положения и пойти с ним, как подруга, и забыть про это положение она не может. Многие говорят, что он может ее взять, сама же она не пойдет{145}.
Капля, падая на камень, четко выговаривала: «Я!» Камень большой и крепкий, ему лежать еще тысячу лет, но капля одна и существует одно мгновение, и это мгновение — боль о том, что я мала и бессильна. «Я — маленькая!» — выговаривала каждая капля, расставаясь с жизнью своей навсегда. За нею падала другая капля, и другая точно так же выговаривала: «Я — маленькая». И «я» этого человека с каждою каплей повторяло: «Я — маленькая». Никуда нельзя уйти от этих падающих капель, пусть будут люди вокруг, вот кабак, пилят скрипки, поют и смеются, а рядом сидит человек пожилой и, выпив глоток пива, почему-то сам с собой чуть-чуть слышно подвывает, очевидно, стесняется и в обществе выработал себе приличный вой, если бы не общество, он выл бы, как пес под забором. А человек пожилой, ему за сорок, и лицо пожилое, значит, было и «положение». Алпатов знает хорошо все: его бросила жена, и теперь