человека.
Выходить за пределы своего дарования под конец жизни свойственно всем русским большим писателям. Это происходит оттого, что посредством художества, кажется, нельзя сказать «всего». Вот в этом и есть ошибка, потому что «всего» сказать невозможно никакими средствами, и если бы кто-нибудь сумел сказать «все», то жизнь человека на земле бы окончилась. Поэтому пределом моего дарования я считаю свой художественный кругозор, т. е. способность заключать жизнь в свойственных моему дарованию формах. Я могу создать вечную форму своего личного бытия в том смысле, что эта форма будет необходимым звеном той цепи, которая соединяет со всяким настоящим прошлое, со всяким настоящим будущее и называется культурой. Никакой другой вечности творческого создания быть не может, и последнего слова сказать никому не дано. Стремление сказать последнее слово вне своего дарования (Гоголь, Толстой и друг.) есть результат распада творческой личности.
Правильный жизненный путь человека на земле — это который короче всех к творчеству будущей жизни и в самом творчестве, который сохранит творческую личность деятельной до физического конца.
Задали мне тему: «как работает писатель». Вот по этому поводу: писать в форме письма к Ашукину. «Дорогой Николай Сергеевич, раздумывал о Вашем предложении написать в Красную Ниву немного о ремесленной стороне моего литературного производства, пересматривая свои записные книжки, рукопись разных лет на протяжении почти 25-летнего существования своего литературным трудом, я заметил, что технические приемы моего мастерства, о которых и надлежит мне написать, чрезвычайно разные: впечатления мои, наблюдения и т. д. записывались иногда в отличные книжки, иногда на клочках, а то и совсем не записывались, иные вещи удавались в один присест, другие создавались такой кропотливой работой, что даже стыдно писать о ней. В общем, я прихожу к выводу, что самое характерное в моем мастерстве, это неутомимая потребность меняться так, что все мое достижение в области мастерства сводится как бы к навыку постоянно разрушать свои привычки с постоянным страхом замкнуться в формальных берегах и упустить жизнь. Вначале все происходило, конечно, наивно, я просто бегал за материалами (за жизнью), а потом когда одумался то, разумеется, остановился, но беготню свою взял как бы методом писания, и в технической его части стремился писать разными перьями, на разной бумаге и очень опасливо смотрю, когда на этой ерунде привычно начинаю новый свой день.
Все это объясняется, как я думаю, главным образом тем, что для писательства мне очень много приходилось бороться с рассудочностью своей и так сильно, что просто физически бежать от нее, т. е. путешествовать, блуждать. Я в сильнейшей степени обладаю способностью терять предмет из виду, если я к нему привыкаю, и так быстро привыкаю, что в повседневной жизни ничего и не вижу, и путешествие мое было средством ловить свои впечатления и записать их в свою записную книжку в тот момент, когда я о них еще не успел обдумать хорошенько и засмыслить. Но это не значит, что я во время своих путешествий писал: так у меня ничего бы не вышло. Во время своих блужданий в свою маленькую записную книжечку, (часто клочка бумаги хватало мне на все путешествие), я заносил первичные впечатления одной-двумя фразами или даже словом, и этого было довольно, чтобы потом все вспомнить.
Борьба моя с рассудочностью и привычками началась с тех пор, когда я взялся за перо. Мои первые неудачные повести были написаны языком литературным и неудачны были, потому что, во-первых, их построение исходило не от сердца, а от головы, во-вторых, написано было чересчур литературно.
Напротив, когда я в путешествии обретал несомненную уверенность, что какой-то огромный мир существует вне меня, что я был свидетелем его, то в сочинениях появлялась и мысль и оригинальный язык. Если принять во внимание, что занялся я литературой поздно, что «растекаться мыслью по дереву», как говорят семинаристы, я не имел возможности, и тут же и всякие свои находки обращать в средства существования, то можно себе представить торжество и удивление, когда найденный мир, чувство, скажем, вера в мир, который больше меня, стали давать мне средства для существования. Я это, конечно, намотал себе на ус и в дальнейшем весь мой метод был главным образом в разрушении привычек (обновление самого себя, чтобы не сделаться попом, который молебен свой бормочет кое-как по привычке и все внимание свое сосредотачивает на гонораре).
«Кончаю 2-й том «Самгина». Мне хочется написать книгу о новой России. Я уже накопил для нее много интереснейшего материала. Мне необходимо побывать — невидимкой — на фабриках, в клубах, в деревнях, в пивных, на стройках, у комсомольцев, у вузовцев, в школах на уроках, в колониях для социально-опасных детей, у рабкоров и селькоров, посмотреть на женщин-делегаток, на мусульманок и т. д. и т. д. Это — серьезнейшее дело. Когда я об этом думаю, у меня волосы на голове шевелятся от волнения.
Очень трогательные и удивительно интересные письма пишут мне разные маленькие строители новой жизни из глухих углов страны».
Была Вера Антоновна, и разговор был о культе материнства согласно с жизнью природы, и что как в этом преуспевает Наркомздрав, и как пуста блестящая общественность, если внутри нее не горит очаг матери (вспомнил восп. дом, чистый, с паркетными полами для показу, а детей там морят и
Еще говорили об интеллигенции, что есть интеллигенция творческая, создающая культурную связь, и другая, сектантская.