«Полученные четыре смежные области космоса должны пребывать в движении. Они должны пространственно перемещаться. Но как же им можно покоиться, если они должны перемещаться? Тут начинается та великая диалектика античности, которую не понимает и никогда не понимала европейская наука, погрязшая в растлении формальной логики и натурализма. Покоиться в движении можно только тогда, когда движение не выходит за однажды положенные пределы» (Лосев. Античный космос, стр. 225).
К «Журавлиной родине»: показать бессилие ученых в деле спасения Claudophor’ы. В то же время отчаяние меня, художника, от бессилия ученых («найдите русалку»). Но я не могу удовлетвориться русалкой, я не верю в нее, не верю в этот шар. Рисовать и рисовать Лахина. Пессимизм Россолимо.
У меня есть что-то деревенско-семейное в том довольно сложном хозяйстве, где Я мое, как литератора, занимает самое видное место. Талант или гений литератора в этом деревенском хозяйстве не то, что стоит под вопросом, но едва ли даже имеет какое-нибудь преимущественное значение перед другим существом, напр., меня как охотника, отца, друга. Конечно, очень важно, как думают другие о мне как писателе, но для себя этот талант, как в деревне, или в семье, такой «свой человек» с такими слабостями и буднями, что удивления к «гению» нет в семье нисколько: смотрят в моей семье на это, как на «дело»: деловой человек и больше ничего, и какой же ты был бы мужчина без дела. При всем этом какого-нибудь раболепства вообще перед гениями в этом хозяйстве нет ни малейшего, горизонт моего дела может быть узким, влияние на людей ничтожно в сравнении с признанным гением, но пятка моя упирается в землю и макушка стремится ввысь с такой же силой, как и подлинного гения и в характере этого напряжения я, как и он тоже, единственный в своем роде, и буду улыбаться на глупенького литературного критика, который измеряет талант аршином, я буду драться и безобразничать, если опять созовут литературную комиссию как в 20-м году, и поставят меня в отношении академического пайка во вторую или даже в третью категорию. Буду раздавать все, как Максим Горький, если поставят «вне категорий», или пропивать, как Есенин, или закрою глаза на глупость людей, как Лев Толстой, и переведу все на жену.
Должен, однако, сказать, что такое самоутверждение себя имеет значение только к обществу, где судят по «больше и меньше». Но в себе самом о себе совершается тоже какой-то суд по возможностям. Так, если бы мне пришло в голову спросить себя: «А что если я докачусь до того, что буду значить, как Лев Толстой?» На это был бы ответ равнодушный: «У меня есть детские и охотничьи рассказы не хуже даже толстовских, есть свое «детство и отрочество», чем черт не шутит, не махнуть ли эпопею гибели купеческого города Ельца в 19-м году?» Очень возможно, что стоит мне взять в руки книгу Толстого, и все это самомнение окажется глупостью, я только к тому говорю это, что, возможно, мелькает в голове. Но если спросят меня: «А можешь ли ты как Гоголь?» И тут нет меня, от всего меня как писателя ничего не остается, я только читатель с почтительным трепетом, с готовностью не только стать в последнюю категорию, но и как-нибудь потихоньку переслать ему свой паек.
Из всего этого выходит вовсе не то, что Гоголь выше Толстого, но что Толстой ближе мне. Не то, что я в самом деле себя равняю с Толстым, а что я сосед его, привык и как себя самого сужу по соседству, по- родственному. Напротив, Гоголь постигает мир по-иному, мне его постижение недоступно, я смертный, он — бог. В этом нет раболепства, а очень хорошее и нужное всем удивление. Вначале, пока я не расписался и не обрел себе среди писателей друзей, соседей, вообще не
Ответ М. М. Пришвина Д. Л. Тальникову:
Дорогой Давид Лазаревич,
Мой рассказ «Медведи» поразил Вас своей поэтически неоправданной жестокостью потому, что в «Огоньке» Вы прочли только часть его. Во второй его части, где описывается весьма рискованное мое положение в борьбе со вторым медведем, оправдывается «расстройство» от первой части тем, что читатель вводится в цикл тех самых идей, которые возникли у Вас при чтении. Первая часть — это, в своем роде, «обнажение приема», предпринятое с тем, чтобы читатель с разбегу мог переварить серьезный материал второй части. Мне самому неудобно защищаться в художественной независимости рассказа от «эгоистических побуждений». Вы это сами увидите. Рассказ целиком будет печататься в ближайшем очередном сборнике «Перевала» и в «Охотничьей газете» Московского Союза.
Вы согласитесь со мной, что раз я обещаюсь Вам второй частью рассказа дать цельное художественное произведение, которое должно преодолеть и просветлить жестокость жизни, тем самым я даю Вам исчерпывающий ответ, потому что к жестокости мы приводимся своими страстями, и я лично не вижу иного средства борьбы с ними, как отдаваться им с тем, чтобы преобразить их изнутри и просветлить.
Вы говорите о Гамсуне, что он не жесток в своих произведениях, но Вы же отлично знаете по всем моим охотничьим и детским рассказам о животных, что и я не жесток. Охота вообще из страсти кажется наименее жестокой. Возьмите, например, любовь, которую так отлично описывает Кнут Гамсун. Какая это любовь без жестокости? И сколько несчастных детей, жертв нашей страсти, живет на земле исключительно только «грех наших ради». Вы доктор, Вам знакома генетика, и Вы знаете, что никакие законы наследственности наших пороков не останавливают людей от страсти любви и размножения.
Охота исчезающе маленькая, почти игрушечная страсть среди наших безумных страстей. Я лично являюсь врагом тех моралистов-аскетов, которые стоят за насильственное их прекращение. В моем понимании страсть является очагом нашей творческой преобразующей деятельности. Так семья с нежной, самозабвенной заботливостью родителей о детях является творческим преображением любви. То же самое делает своей жестокой страстью любви и поэт, вместо живых детей он дает нам свои нежные, написанные собственной кровью поэмы.
Скажите, что же делать мне со своей охотничьей страстью? Вот Вы, заступник животных, наверно даже и не знаете, что к этой весне мы, охотники, огромными многолетними усилиями так нажали на правительство, что оно запретило весеннюю охоту во всей стране. Мы, охотники, переживая свою страсть, как это ни странно, являемся в то же время и единственными, активными охранителями природы.
Миллионы людей в нашей стране сами собственными руками режут свою скотину, и только незначительная часть городской интеллигенции, воистину жестоких людей, освобождена от этой тяжкой обязанности, получая мясо из лавки. Я Вам скажу больше, не будь у нас в стране вдумчивых охотников- хозяев, вы бы, городские милые прекраснодушные люди, незаметно для себя всю природу съели бы в ресторанах.
Трубецкой 5 лет играл в кино на виолончели и кормился этим. Он все пять лет был в профсоюзе, хотя все пять лет был лишен избирательного голоса. Теперь как лишенца его исключили из профсоюза, и тем самым он не может играть в кино. Все пять лет игравшие с ним музыканты, пианист и скрипач, отказались играть без Трубецкого, и трио, пять лет веселившее город, распалось.
Политическая атмосфера сгущается до крайности.
Стрельба лонгами
На 108 шагов в 3? круг. Две зоны поражения, верхняя и нижняя, разделение приблизительно