творческую деятельность человека, а работой — подневольную рабскую «повинность». В процессе беседы явилась настоятельная потребность рассмотрения взаимоотношений интеллигенции и народа, культуры и быта. При этом, во-первых, сразу же надо принять во внимание, что культура и «безымянная жизнь» (интеллигенция и народ) нигде, кроме России, не разграничены так резко. И еще надо помнить одну необходимую поправку: возможно, что я говорю уже о прошлом, что после революции из народа вышло такое множество полукультурных людей, а интеллигенция так поубавилась, что резкое разграничение между тем и другим исчезло. Очень возможно, что самое возникновение в памяти такого разграничения вызывается лишь погремушками Пролеткульта, МАПа, ВАПа и т. п., в действительности же наша пролетарская революция разрешает давно разрешенную в Европе и Америке демократизацию каст (крестьянство наше в значительной степени и до сих пор является кастой: фактически земледелец у нас земледелец только потому, что ему нет выхода в другую область занятий).
Еще одно замечание: нынешнее состояние массы крестьянской только внешним образом подобно дореволюционному, только по нищете, пьянству и хулиганству, изнутри она очень подготовлена к движению из своей касты: с оживлением индустрии в нее ринется целая лавина рабочих из крестьян. (Пример подвижности дер. Скорынино, которая перешла на отруба, но, почуяв перемену положения на коллектив, вернулась к общине.)
Сфероидальное состояние. Из всей физики я больше всего через себя понимаю главу о сфероидальном состоянии жидкостей. Правда, есть на свете против тебя, как против жидкости, раскаленное железо — такие странные вещи есть, что свертываешься от них, как вода при встрече с раскаленным железом, шариком, окруженным и защищенным от огня частью себя самого, обращенного в пар. Вспоминаю один случай и объясняю возможность своего существования после него только сфероидальным состоянием себя самого.
Теперь железо остыло, и моя отдельная жизнь, как частица живой воды, нашла свое место и, сливаясь с другими жизнями, спокойно течет общей рекой в океан. Но воспоминание о встрече с раскаленным железом не оставило меня, и хотя кажется, река течет прочно, внутреннюю истинную природу всего живущего я понимаю в сфероидальном состоянии, расплавленной и защищенной оболочкой из газов.
Мы вышли ровно в 3 ч. у. в Серково выслушать осенний ток глухарей.
Час до рассвета самый тяжелый для человека. Представляются таежные охотники, которые не по охоте, а по нужде встают в этот час. За час до петухов человеку вообще ничего «не хочется».
Нас оживил непонятный крик в лесу. Он не повторился, мы не могли разгадать, и думаю, едва ли кто разгадает. Пусть явится в лес ученый-разученый, знающий песенку каждой птички, все равно он не будет знать, как та птичка или тот зверь будут кричать в свой предсмертный миг, когда другой хитрый зверь во время сна в предрассветный час схватит его за ногу или за горло.
Первый свет. Все думают, будто рассветает, белея на востоке, но это неверно: белеет значительно позднее того, как восток стал отделяться от всего неба. Догадываешься о ночных переменах только потому, что ждешь и постоянно сравниваешь небо на востоке со всем небом. Все нет и нет, наконец, заметил, что там отличается, как бы рыжеет: небо на востоке напоминает то небо, которое ночью заметишь в пути и подумаешь: «не в этой ли стороне город». Рыжее электрическое небо, постоянно висящее над городом, происходит от слабости света, потому и на востоке, освещенном самыми отдаленными лучами солнца, рыжеет… Но в природе нет никаких перемен, все еще глухая ночь, тишина. Я приставил к ушным раковинам своим ладони, как делают охотники, расслушивая отдаленную песню глухаря, и услышал трепетание листьев.
— Ты слышишь? — спросил я Петю.
— Где-то осина трепещет, — ответил он.
Но напрасно старались мы разглядеть осину в массе черного бора.
Вдруг пикнула та самая птичка, по которой узнают весной охотники приближение глухариного часа: весной она поет, теперь только один раз пикнула. На востоке рыжая яма переместилась и стала белеть. Трепет осины стал заметен без напряжения слуха, и где-то очень, очень далеко и коротко пробормотал черныш.
Глухари в это утро так и не запели.
Перед выходом солнца явился такой сильный мороз, что даже и болотные лужи затянуло льдом. Трава при восходе была совершенно белая, дыхание листьев широких трав на каждой их стороне было остановлено слоем льда. Мороз все пощупал, и когда солнце согрело довольно и мороз на траве, листьях и цветах обдался водой, это была не живая роса, а мертвая, теперь быстро погонит лист, увянет, желтея, трава, поникнут, чернея, цветы. В сиянии солнца стыдливо очнулась природа: всю, всю ее перебрал, перещупал мороз. Только лиловые колокольчики на своих высоких бессочных соломинках были совершенно свежие, как будто им мороз был нипочем. Петя мне с удивлением подал один, но когда вся природа винилась морозу, жизнь колокольчика, как будто бессмертного, мне показалась немного неприятно бесстыдной.
Ранним утром тетерева и глухари были на деревьях, бекасы расположились внутри кустов, но вальдшнепы на опушках ходили по морозу. Мы взяли трех, выгнали бекасов из кустов и тоже взяли трех. Больше ничего не могли достать и вернулись во втором часу (с трех до часу — 10 часов ходили!).
Рассказ о дедушке (Овчинник).
Как это ни странно покажется, но верно: охота в русских огромных пустынных пространствах гораздо менее добычлива, чем в перенаселенной Европе. Отчасти это потому, что у нас мало занимаются охотой и разведением дичи, но главная причина — огромность пространства лесов и болот, места для дичи довольно и она распределяется пятнами, как бы селами, разделенными большими пустыми местами. Впрочем, такая же у нас и жизнь человека: редкие села, и все жалуются с испокон веков на недостаток земли. Но я люблю нашу охоту с редкой дичью и за границей, где ее много, не стал бы охотиться. Меня прельщает чувство свободы, безмерная задача в пустыне обнять любовью и понять вселенную со всеми звездами, луной и солнцами, невозможное желание привести к себе самому, что я заключаю в себе вселенную, и тогда я смотрю внутрь долго-долго на ходу и когда вдруг встречусь с чем-нибудь из себя, то и то, как я, и так мне оно бывает дорого, особенно счастлив бываю, когда покажется человек, как человек-туземец переживающий зарю своего сознания. Ландшафт лесной или болотной пустыни, в которых редкая встреча с птицами или зверем является всегда нечаянной радостью и венчается иногда удивительными беседами с человеками, переживающими как бы первую зарю своего сознания.
Прошлой осенью, очень усталый, я возвращался с большой охоты лесами по шоссейной дороге, пересекаемой почти непроходимыми озерами грязи. При своей усталости я, приученный постоянной тренировкой к легкой ходьбе, шел быстро и даже любовался цветом грязи на солнце: цвет ее при осеннем солнце был похож на блестящий каменный уголь, когда товарный поезд открыто катит его на солнце. Мало- помалу, однако, леса меня задавили, и до боли хотелось встречи хоть с каким-нибудь человеком. Мое желание скоро осуществилось, человек показался вдали, и я быстро его настигал. С сожалением, однако, настигая его, я заметил, что старик шел очень тихо той равномерной походкой, которая позволяет проходить пешком сотни верст без усталости. Поравнявшись с ним, я сказал: «Здравствуйте, дедушка». Он ответил: «Здравствуй, отец!» Обгоняя его, я спросил на ходу: «Куда идешь?» Он ответил: «В Калужскую губернию».
А мы были в Московской. Ответ меня удивил. Я сократил шаг, сравнялся с ним и спросил, зачем он идет в Калужскую губернию. «Мы, овчинники, — ответил он, — я сюда приходил рядиться на работу, иду назад, а к Покрову вернусь. Мы, овчинники, так постоянно. У нас все овчинники».
Ровный, спокойный голос старика, согласный с его походкой, его приветливость пленили меня, я перестроился с быстрой ходьбы на спокойную, и захотелось, не торопясь, идти с ним рядом. Достав папиросы, я предложил спутнику. Он почти испугался…