Пастух барин.
Весь день провели в сборах к переезду в Сергиев. План переезда: Е. П-а едет на подводе с Громкоговорителем. Мы идем охотой до Зимняка. Там берем Ченцовского ямщика и догоняем Павловну.
Ченцовский ямщик взялся нас в 4 часа доставить в Сергиев, и мы рассчитывали в К… догнать Е. П-ну. Но приехал он только в ? 5-го, и Павловну догнали мы только за Деулиным, обогнали, чтобы заказать для нее дома поскорей самовар. Но в Сергиеве ямщик привез нас к постоялому двору и сказал: «Вылезайте!» Шел дождь, у нас 3 собаки, вещи. Мы подумали, не сошел ли он с ума. Но он грубо требовал и говорил, что это не его дело развозить по домам жителей. После долгих препирательств, ругательств и т. п. я отправил Петю за милиционером. Петя, конечно, отошел в сторону и наблюдал, что будет. Дождь поливал, время проходило. Он лез на меня, как медведь, и когда, наконец, крайняя усталость, дождь, грязь на дороге, грязь на душе от бесконечного множества встреченных пьяных доконали меня, я сделал последнее усилие и поставил медведю рогатину. Я сказал ему, чтобы он успокоился: «Сейчас придет милиционер». — «Я милиционеров не боюсь», — кричал он. «И не надо бояться, — ответил я, — мы составим протокол, а потом будем судиться». Это судиться и было рогатиной. Русский человек всегда боялся суда. Он вдруг стал тише и тише, попросил у меня папиросу, предлагал довезти. Я не сдавался. Он позвал извозчика, говорит: «Вот поезжайте, деньги, рубль, вычтите из моих». Это значило, что струсил он до последней степени, добиваясь только, чтобы я уехал до прихода милиционера, хотя сам бы теперь повез с наслаждением. В этот момент выступил из темноты Петя и сказал: «Сейчас придет». — «Не надо, — ответил я, — садись». И мы поехали, потеряв под дождик часа полтора времени.
Пьяные. По случаю базарного дня — воскресенье! — мужики ехали из города пьяные, самое наибольшое скопление пьяных было в Иудине, где все кормят лошадей. Войти в чайную с собаками мы не решились и сидели в темноте под дождем, спустив ноги с телеги, в ожидании, когда, наконец, наш ямщик напьется чаю. Время от времени в дверях на фоне освещенного пространства чайной показывались качающиеся фигуры. Один, заметив наших собак, подкачнулся к нам и заорал во все горло: «Убью! Товарищ, почему я не могу убить? Ты можешь, а я не могу? Убь-ю-ю! Потому что ты человек и я тоже человек…»
Ямщик не задержал нас долго. Мы поехали вперед, сворачивая перед каждой лошадью, потому что хозяева их спали мертвым сном в телегах под брезентом и открыто: дождь поливал всех одинаково. Два раза мы встретили музыкальные телеги, битком набитые публикой, лошади мчались вскачь, гармонья ревела, голоса орали что-то вроде песни, прерываемой руганью «мать, мать, мать!». Странно, что обе музыкальные телеги одинаково в разное время при встрече с нами, не видимыми ими в темноте лично, обрывали музыку, пуская в нас ураганный огонь ругательств. Один раз встретилась лошадь с пустой телегой, выросла из темноты и опять погрузилась. Мы между собой сказали:
— Ты видишь? Кажется, на телеге никого не было.
— Да, я хорошо видел: никого.
Ямщик обернулся.
— А в телеге-то, кажется, пусто.
— Пусто, — ответили мы.
В Деулине я опять обратил внимание на школу, которая была поставлена окнами назад, на дорогу отхожими местами, три узких окошечка были на дорогу и одно было прикрыто изнутри газетой (вероятно, принадлежало учительнице и запиралось на ключ). Каждый раз, проезжая мимо этой школы, я старался догадаться о происхождении такой величайшей дерзости архитектора: поставить здание народной школы нужником к народу.
Смертобожие. Вопрос Горького: «и смертобожие знаете?» и одна скользкая фраза его в статье о физике, вроде того, что человек должен преодолеть «свою физику» и проч., открывает мне, что «смертобожие» проникло уже в его увлекающуюся голову. Весьма возможно, что разложение большевизма, с одной стороны, а с другой возрастающая потребность в духовной жизни воздымут наверх учение Федорова, как волю к бессмертию тела, и большевизм попадет таким образом в руки попов. (Не забыть сцену у Тарасихи. Говорили о покойнике. Т. перекрестилась и, вздохнув, сказала: «Все там будем». Вдруг явственным шепотом послышались слова: «Все ли?»)
Федоров — большевик православия. В книгу о творчестве надо непременно среди богоискателей поставить ученика Федорова и сознательного последователя (Г-о) и бессознательного (Легкобытова). Однако надо иметь в виду, что и «святая плоть» Мережковского и «язычество» имеют те же мотивы (даже и «материализм» большевиков).
Друг мой, признаюсь вам, что в одно время революции, очень короткое, у нас почти исчезло печатное слово и голод властно указал словесному творчеству путь в непристойное место, я струсил: мне показалось, что я не в силах буду справиться с внешней силой и подойти к ней изнутри. Некоторое время я был подавлен и очнулся только, когда услыхал от одного учителя, что на рабфаке он преподает детям рабочих Тургенева. Смеясь, рассказывал учитель, что знаменитые тургеневские образы девушек рабочие именуют девчонками и шмарами… Слушая учителя, я не смеялся, потому что в этот миг я вдруг понял, что осилю новую эпоху: пусть под кличками шмар и девчонок войдут в сознание рабочих тургеневские, пушкинские, толстовские женщины, все равно, вслед за этим и все войдет, чем жили мы, и дальнейшие этапы революции будут состоять в усвоении самих культурных ценностей. Вместе с тем явился мне во всей возможности мой скромный удел обходить всякую внешнюю силу и рассматривать ее изнутри, не торопясь. Вместе с тем второй раз в жизни я испытал на себе незримую передачу культурой энергии. Если бы возможно было рассказать просто, как случилось это со мной в первый раз, то, конечно, я так бы и сделал, но я лишен возможности рассказать, как было со мной, потому что личный мой круг жизни очень ограниченный и неинтересный. Я вынужден сочинять роман, чтобы продолжить в другом лице себя самого. Вот похожее на мое было с инженером Алпатовым в эпоху первой революции, когда он, казалось ему, только вследствие цепи причин своей единственной неповторимой личной истории из Парижа, Берлина, Лейпцига и Петербурга попал в болотную глушь к мужикам. Но мы знаем теперь, что только страстная форма переживаний эпохи была его особенностью, что то же самое «язычество», похожее на искание бессмертия тела, было и в проповеди Мережковского о «святой плоти» и в первых стихах Вячеслава Иванова, в «Будем как Солнце» Бальмонта, в возвращении к роду В. Розанова, во всей кутерьме декадентства и
Я хочу сказать, что бывают эпохи общественной жизни, когда невозможно никому отделаться от назначения, которое только самому представляется личным, а через десяток лет оказывается это не личным делом, в редком случае остается даже памятник в виде надписи, имени автора и деятеля. Потому для Алпатова неминуемо было…
Теперь так ясно видно, что волей или неволей стремились к разрушению царства и даже те, кто