правда нездоровый – лицо разрумянившееся, горячечное, глаза словно подернулись поволокой.
– Ну, что с тобой, детка? – говорю я.
– Не называй меня деткой, – угрюмо отвечает она (мы на «ты» с первого дня знакомства).
– Я в том смысле, что детка-конфетка, – глупо шучу я и, не давая ей перехватить инициативу, перехожу в наступление. – Ну, давай рассказывай, что с тобой. Стул был? Потела? Моча какого цвета? – я нарочно напираю на физиологические подробности, чтобы сбить с нее спесь. Но она словно не слышит моих вопросов. Лежит, уперев страдальческий взгляд в потолок. – Ты будешь отвечать доктору? – спрашиваю я.
– Это не доктор, а экзекутор какой-то.
Где она только слов таких нахваталась?
– Ну, ладно, – говорю я. – Шутки в сторону. Давай, рассказывай, что у тебя.
– Не знаю, – хнычет она. – Голова болит. Температура. – Она кивает на градусник, лежащий тут же на тумбочке, словно апеллируя к его беспристрастности.
Я достаю тонометр. Давление у нее нормальное. Лучше не бывает. Вставляю в уши трубочки фонендоскопа и останавливаюсь. Доктор не должен испытывать неловкости перед пациентами, но я, видимо, сегодня себя не чувствую доктором. На ее ночной рубашке маленький вырез – едва видны ключицы.
– Ну-ка, переворачивайся на живот, – командую я. Она неохотно переворачивается и, не дожидаясь дальнейших команд, начинает под одеялом задирать на спине рубашку. Когда она заканчивает, я чуть приспускаю одеяло и прослушиваю ее легкие – чистые, ни намека на хрипы. Сердце стучит, как мотор.
Я одергиваю на ней рубашку, натягиваю ей до шеи одеяло, и она совершает под ним манипуляции, призванные вернуть рубашку на свое место. Наконец она переворачивается на спину и смотрит на меня невинными глазами.
– У тебя болезнь, которая в мои школьные годы называлась «воспаление хитрости». Вот только мы по выходным не болели. Зачем тебе это – ума не приложу.
В глазах у нее слезы.
– Я тебе не симулянтка какая, – говорит она. – Мне и в самом деле плохо.
– Да ладно, я пошутил. Извини. Сейчас я тебе дам лекарство. И оставлю еще таблеток. Будешь принимать по три раза в день.
Шведский аспирин – средство безопасное, а иногда и полезное. Я развожу таблетку в стакане воды и даю ей.
– На выпей.
Она берет стакан, пьет, глядя мне в глаза. Смешная девчонка. Нескладная. Гусеница накануне последней стадии метаморфоза. Скоро эта бабочка расправит крылья и полетит.
Она допивает шипучую воду, передает мне стакан, не спуская с меня глаз. Я беру стакан и ставлю его на тумбочку. Она вполне могла сделать это сама. Пальцы у нее влажные, горячие.
– Тебе надо что-нибудь?
Она не отвечает, не сводя с меня взгляда. Меня это начинает доставать.
– Я спрашиваю, тебе надо что-нибудь? Мне уходить пора.
– Надо, – отвечает она хрипловатым голосом.
«Что?» – спрашиваю я ее одними глазами.
И вдруг она протягивает ко мне руки, хватает меня за запястья и начинает нести какой-то горячечный бред. Я не верю своим ушам. Бог ты мой, может, я все еще сплю? Что она несет?
– Миленький, миленький, не уходи, я умру, если ты уйдешь, не уходи от меня, я вся горю, потрогай меня, тебе понравится, потрогай меня всюду, вот смотри, какая я мягкая, упругая, теплая. Если ты уйдешь, я убью себя, я в окно выпрыгну, потому что это невыносимо, это так больно, это так прекрасно. Приди ко мне, миленький, возьми меня. Возьми меня, ты меня полюбишь, я знаю, потому что меня нельзя не полюбить. Я такая…
Нет, я все еще сплю. Мне все это снится. Я трясу головой. Но она продолжает крутить свою горячечную пластинку, от которой у меня голова начинает идти кругом.
– Миленький, хороший мой, ну что тебе стоит, прошу тебя. Мне так плохо. Ты посмотри, какая я, у тебя таких еще не было, потому что я лучше всех. Лучше. Ты сейчас сам увидишь. Убедишься. Я знаю. Ты не уйдешь. Ты не сможешь от меня уйти. Если бы ушел, знаешь, как бы потом жалел. Но ты не уйдешь, потому что ты сам этого хочешь. Я сразу, как тебя увидела, поняла, что хочешь. Я видела, как ты на меня смотрел. Вот, потрогай, как у меня сердце бьется. Потрогай, не бойся. Видишь, какая я мягкая, упругая. Видишь, какая у меня грудь – маленькая, но красивая, как у этой Афродиты. А когда я лежу, она совсем пропадает. Но ты посмотри, какая она у меня, когда я сижу. Вот видишь.
Она мигом стягивает с себя через голову рубашку и снова хватает меня за руки, чтобы я не ушел, хотя я никуда и не иду, мне уже не уйти, потому что теперь я понимаю – уйти невозможно. Я не прощу себе, если уйду. И если не уйду – не прощу.
Ее лихорадочный бред продолжается, хотя в нем уже нет нужды, я уже сдался, я уже готов, правда, что-то еще сдерживает меня – мне остается преодолеть какое-то последнее внутреннее сопротивление, моральное что ли, оно у меня на шее, держит, как поводок – собаку. Так, наверно, ведут себя девственницы: перед последним шагом ими вдруг овладевает нерешительность, страх – ведь вернуться в прежнее состояние будет уже невозможно. А какое оно – новое? Что сулит?
– Миленький, – продолжает бредить она. – Возьми меня. Ну, пожалуйста. Ты не представляешь, как мне это нужно. Господи, ну что ты потеряешь? Чего ты боишься? Я ведь не жениться тебя прошу?
А руки ее ни минуты не остаются без дела – гладят меня, ласкают, трогают. Как выгляжу при этом я – здоровый мужик, которого соблазняет девчонка? Пребываю в подвешенном (чуть ли не в буквальном смысле) состоянии между небом и землей, между сладострастной Сциллой и ханжеской Харибдой. Сижу – локти на коленях, пальцы сцеплены, как Роденовский мыслитель, черт бы меня подрал, но уж никак не деятель, который давно бы уже решился на что-нибудь – то ли ушел бы, хлопнув дверью, а перед этим нашлепав девчонку по заднице, то ли давно уже сделал бы то, что вот-вот начну делать я.
И тут она обвивает меня за шею руками, притягивает мою голову к себе и впивается в меня вампирским поцелуем. Губы у нее жесткие, требовательные – я сдаю еще одну позицию, мне остается немного, еще один шажок до пропасти. Она тоже чувствует это, а потому окончательно от слов – слова ей больше не нужны – переходит к делу. Она отпускает мои губы, и подталкивает мою голову вниз – туда, где холмики ее обнаженных грудей, совсем маленькие, почти незаметные, только по торчащим соскам с огромной ареолой и можно догадаться, что это грудь женщины. Девочки. Дух у меня захватывает от нежности, и я, кляня себя последними словами и теряя голову, трогаю ее сосок губами, ласкаю кончиком языка, а она заходится таким страстным стоном, что я перестаю владеть собой – проваливаюсь в эту бездну наслаждения…
Я чувствую себя так, словно мне в руки попал диковинный цветок, лепестки которого боюсь повредить, правда, сам цветок ничуть не озабочен целостностью своих лепестков – мни их, обрывай, он только еще пышнее расцветает, раскрывается передо мной.
Она оплетает меня стеблями своих рук и ног и не желает отпускать даже на тот короткий миг, который мне нужен, чтобы выйти из нее, перед тем как вонзиться снова.
Какой-то периферийной частью своего сознания я отмечаю, что она уже не невинна. Но мне не до этого. Я утопаю в ее соках. Я ласкаю ее лицо. Веки ее стали такими тяжелыми – ей их не удержать, губы искривлены чувственной судорогой, что в моем представлении никак не вяжется с этой тринадцатилетней девчонкой. Тело ее напряжено так, что, вжимаясь в нее, я чувствую ее ребра. Иногда она заносит руки за голову и вцепляется ими в подушку, отчего ее голова запрокидывается еще больше.
Ее то ли стоны, то ли всхлипы становятся все громче, но это не только голос наслаждения, это крик о помощи, мольба, просьба, требование облегчить ее страждущую плоть, заполнить эту невыносимую пустоту в ее чреве, которая мучает ее, не дает ей покоя.
Она полноводна, как река в паводок, и когда я ныряю в нее, она выходит из своих молочных берегов, затопляя заливные луга своих чресл, распахнутых навстречу моему вожделению. Но вот я, наконец, обессиленный, падаю на нее, а она с жадным всхлипом подается мне навстречу и деловито, словно прачка, выжимает меня всего без остатка.
Мы лежим друг подле друга, на ее лице блаженное выражение, правда, не без хитринки в