подожду.
– Давайте сюда, – говорит Свенсон.
Оказавшись в своем кабинете, Свенсон вдруг понимает: ведет он себя так, будто за ним кто-то следит – прикидывается, что у него множество неотложных дел; а главу Анджелы можно почитать и попозже. Он зачем-то выдвигает ящик письменного стола и тут же задвигает обратно. Катается на кресле взад-вперед. Снимает телефонную трубку и снова кладет на рычаг. Собирается проверить электронную почту, но решает этого не делать. Только перепробовав и отложив все эти важные занятия, он вынимает из оранжевого конверта рукопись Анджелы и начинает с первой страницы.
Каждый день после школы я мчалась в сарай посмотреть, не вылупился ли кто. Я искала на яйцах трещины, крохотные отверстия, которые цыплята пробивают клювами. Но все яйца были целехоньки. Держа их в ладонях, я чувствовала, что они мертвые и холодные, что тепло в них от инкубатора, а не от жизни, зреющей внутри.
Инкубационный период длится двадцать один день. Прошло три недели. Пошла четвертая. От миссис Дэвис и из брошюры я знала, что помешать могло многое. Старые петухи, истощенные куры. Мог сбоить инкубатор. Температура упадет или поднимется на пару градусов, и всё. Но я никак не соглашалась признать, что они мертвы. Что мне было делать с шестью десятками тухлых яиц? Не отдавать же матери в готовку крошек, которых я представляла себе малюсенькими живыми созданиями из плоти и крови, которые ежедневно втайне ото всех набирались сил, шестьдесят нежных зародышей, чье сердцебиение, как мне казалось, я слушала все эти дни?
Однажды вечером я попросила отца пойти со мной в сарай. Помню, как довольна была мама – я наконец позвала его с собой. Мне было тошно от того, что ее это радует.
И я сказала:
– По-моему, они умерли.
– Как это умерли? – спросил отец.
– Они должны были вылупиться десять дней назад, – объяснила я.
– Десять дней назад? Бог ты мой! Как я не уследил?
Он отодвинул стул, отставил тарелку с мясом и картошкой. Он кинулся в сарай, и мне, чтобы поспеть за ним, пришлось бежать. Срочный случай! Он распахнул дверь сарая – будто кто-то за ней прятался. Но там были только красный свет, молчащие яйца, гул инкубатора.
– Ты вела дневник? – спросил папа.
– На, посмотри! Видишь, все как полагается.
– Ни один не вылупился? – спросил он.
Я обвела рукой сарай.
– Такое случается, – сказал отец. – Нужно выяснить причину и повторить опыт. – Он не хотел, чтобы я падала духом. Хотел, чтобы я продолжала опыты.
– Прежде всего, – сказал он, – надо проверить результаты. – Он вытащил из инкубатора одно яйцо и разбил его о стойку.
Запах пошел за мгновение до того, как оно треснуло.
– Меня сейчас вырвет, – сказала я.
Что делать с разбитым яйцом? Папа переложил смердящие останки в другую руку, достал из инкубатора новое яйцо. Оно раскололось. Пахло оно так же отвратительно. Он велел мне принести из дома мешок для мусора, я держала мешок, а он разбивал яйца и кидал в него. Сперва он действовал неторопливо, но запах становился невыносимым, и он начал колоть яйца одно за другим.
– Важно понять, в чем ошибка, – сказал он. – Выяснить, что пошло не так.
Он спросил, правильно ли была установлена температура. Переворачивала ли я яйца каждый день. Я ответила: да, все было как полагается.
Я понимала, что я сделала не так. Но не могла сказать ему.
Мне надо было проверять яйца на просвет. После первой недели следовало поднести их к яркому свету и посмотреть, есть ли в них красные кровяные прожилки – это бы значило, что яйца оплодотворены. Если нет – такие яйца надо выкидывать. Неоплодотворенные яйца могут испортить все остальные.
Я не могла этого делать. Не хотела смотреть на то, что внутри яйца. Не хотела собственными руками выбрасывать мертвые яйца. Да и мистер Рейнод как-то пообещал, что на этом этапе он мне поможет.
И вместо того чтобы просвечивать яйца, я шла в сарай и воображала, что вот раздается стук, я открываю дверь – а там мистер Рейнод. Я словно видела его лицо – уверенное, как будто у него есть все основания сюда приходить, и в то же время немного взволнованное – а вдруг я его не впущу. Я представляла себе, как он снимает куртку, ввинчивает вместо одной красной лампочки другую, прозрачную и яркую, и осторожно одно за другим подносит яйца к свету. Я слышала, как он говорит «иди сюда», и вот я подхожу, встаю у него за спиной, так близко, что чувствую кожей его ворсистую рубашку, наклоняюсь вперед, смотрю у него из-за плеча и вижу то, что видит он: яйцо, когда подносишь его к свету, становится алым как кровь, а внутри – желтый желток и крохотный красный сгусток.
Теперь мне приходится придвинуться еще ближе, и мои груди касаются его спины. Я чувствую это, и он тоже чувствует, но оба мы не произносим ни слова. Он кладет яйцо на решетку инкубатора, тянется за следующим, но тут вдруг медленно поворачивается. Я так близко, что с трудом держу равновесие. Он берет меня за плечо, хочет поддержать, мы стоим лицом друг к другу, и наши губы соприкасаются. Мы целуемся. Его рука скользит по моему позвоночнику. А потом – дальше, под пояс джинсов, и в горле моем рождается стон, такой низкий, что даже нерожденные цыплята не могут его не услышать. Плавая в своих скорлупках, они, наверное, удивляются: что это за звук?
Анджела думает о нем. Он понимает это с телепатической уверенностью. Она сидит в своей комнате в общежитии и ждет его звонка. Он должен ей позвонить. Сказать, что глава отличная, просто великолепная, так и продолжайте. Он берет телефонную трубку. Кладет ее на место. Ну хорошо! Он немного подождет.
Шерри, вернувшаяся с работы пораньше, жарит тоненькие куриные котлетки в панировке, на смеси сливочного и оливкового масла, которые подаст с ломтиками лимона, тушеной картошкой с ветчиной и зеленым салатом с грецкими орехами и горгонзолой. У них что, снова праздник? У Свенсона точно – чудесное исцеление, снизошла благодать: он очнулся, преодолел мимолетное влечение к одной из своих студенток. Доказательством его выздоровления служит простой факт – у него есть повод позвонить Анджеле, но не хочется. Ему это нисколько не интересно.
Он сидит на кухне и восхищается изяществом, с которым Шерри переворачивает котлеты, проверяет картошку в сотейнике. Свенсона, глядящего на то, как она мешает салат и тоненькой струйкой льет масло на каждый листок, переполняет столь страстное желание, что он едва сдерживается – так тянет подойти к ней, прижать к себе, увести немедленно в спальню. Глядя на Шерри, вытирающую мокрые руки о джинсы, он представляет, как накрывает ее ладони своими, почти что чувствует ее пальцы, а под ними – ее бедра. Он боится пошевельнуться – не хочет ее отвлекать, к тому же ему кажется, что их молчание и жар плиты создают парниковую атмосферу, в которой его желание лишь крепнет.
Шерри зажигает свечи, протягивает ему бутылку охлажденного белого вина, штопор и два бокала. Он наливает немного вина в бокал, пробует, допивает то, что осталось. Им завладевает ощущение полного благополучия, и он думает о том, что история, цивилизация – все это было лишь прелюдией, подготовкой к блаженному мгновению, когда сидишь напротив собственной жены, вдыхаешь ароматы вина, курицы, лимона, расплавленного сыра, а перед тобой – тарелка, от которой подымается пар.
Они ставят блюда на стол. Наклонившись над едой, Шерри отбрасывает назад прядь волос, упавшую на лоб. Между бровями у нее вертикальная складка, образовавшаяся за долгие годы, когда она сосредоточенно внимала студентам, часами выслушивала их рассказы о своих болячках – рассказы, гораздо более страстные, чем те, которые они приносят в класс Свенсона. Он растроган – и этими морщинками на лбу, и прелестью своей жены, ее красотой, которая с течением времени становится лишь ярче.
Он пробует котлеты, картошку, отрешенно улыбается, подбирая сырные ниточки, тянущиеся ото рта к вилке.
– Ну, как прошел день?
– Считай, отлично, – говорит Шерри. – Ничего из ряда вон. Арлен принесла мне роскошный сандвич с сыром и пастой из тушеного перца, которую она сама сделала. Вычитала рецепт в каком-то журнале.