Стоя посреди палаты, молил Бога, чтобы она уцелела. Отдавал ей свои силы и жизнь. Обращал к ней, лежащей ничком на мокрой клеенке, свои упования, благоговение, молитвенные слова, обещая Богу, если она уцелеет, принять безропотно любое его наказание. Давал обет отказать себе во всех удовольствиях, лишить себя всех наслаждений. Уйти в монастырь. Поставить на берегу холодной северной реки обетный крест. Посвятить остаток дней тяжким трудам и молитвам. Лишь бы Даша осталась живой.
Вошел врач. Щупал Даше пульс. Прикладывал к ее худым лопаткам тоненькую слуховую трубку.
– Доктор, как она?.. – умоляюще спросил Белосельцев.
– Опасность миновала. Очень слаба. Душевное расстройство. Желудок-то мы ей промыли, а вот кто ей душу промоет?.. Жаль, наша молодежь пропадает… – И он посмотрел на Белосельцева проницательными, усталыми глазами божка, ведающего концы и начала.
Глава четырнадцатая
Остаток дня, до туманного знойного вечера, они катили мимо сел, пальмовых рощ, рисовых полей с первыми редкими пахарями. То влетали в предпраздничные толпы с флагами, лотками, огромными, из папье-маше, пустотелыми куклами. То вновь оказывались среди волнистых отступающих гор, пернатых, млеющих пальм. День тянулся нескончаемо. Казалось, машина, подскакивая на ухабах и выбоинах, тянет за собой невидимый огромный прицеп, в котором разместилась поляна, сыплет искрами подбитый танк, мчится на горящем быке мальчишка и лежит на полу убитый доктор, в очках, с задранной черной бородкой. Белосельцев чувствовал, как следуют за ним по пятам эти видения, не отпускают, больше никогда не отпустят. Все жизненные силы и соки окаменели, остановились, словно натолкнулись на огромный, закатившийся в грудь валун, вздыбились и замерли, распирая невыносимым тупым давлением.
Они въехали в вечерний, красно-солнечный Сиемреап, добрались до отеля, огромного, ветшающего дворца. Наспех простились, разбрелись по душным просторным номерам с мраморными ванными и позолотой, помнящим богатых туристов из Америки и Европы. Белосельцев медленно и брезгливо стягивал с себя потную, грязную, пропитанную кровью и копотью одежду, словно сдирал обожженную кожу. Кидал ее на пол, оставаясь голым. Но и голое тело, в ссадинах и комариных укусах, было покрыто коростой, источало зловоние, запах солярки, медикаментов и крови.
Шлепая по каменным плитам грязными стопами, он пошел в ванную, глядя на блестящий кран, с ужасом думая, что в нем не окажется воды. Повернул вентиль, хлынула обильная струя. Включил душ, встал под теплый шумящий водопад.
Вода бежала по голове, плечам, смывала пот, пыльцу ядовитых растений, ружейный нагар, пленку сгоревшей солярки. Окружала его избитое тело тончайшей сверкающей оболочкой, словно помещала в защитный стеклянный состав, заслоняя от внешних воздействий, растворяя его тоску и растерянность.
Утром он проснулся и медленно, не сразу осознавал реальность огромного пустынного старомодного номера, с альковами, статуэтками и пейзажами в золоченых рамках. Из-за штор бледно и косо сочилось солнце. Снаружи с металлическим эхом играла музыка. Этот мембранный, резонирующий в громкоговорителях звук породил мгновенную иллюзию московских праздничных толп, поющих на углах репродукторов. Но это длилось мгновение. Сиемреап, буддийский Новый год.
Он снова принял душ, побрился. В его саквояже оставалась последняя чистая рубаха. Осторожно облачился, чувствуя, как на локтях натянулись и заболели ссадины. Вышел в коридор, в полутемный холл в надежде увидеть Сом Кыта. Но того еще не было.
Администратор отеля, немолодая, с былой красотой женщина, улыбнулась из-за стойки печально. На стойку вскочила длиннорукая сутулая обезьянка. Защурилась, замигала на Белосельцева, стала грызть ногти. Женщина тронула обезьяну гибкой, еще красивой рукой. Снова слабо улыбнулась Белосельцеву.
Он вышел из отеля. С высокого каменного портала осматривал пустынную гулкую площадь, наполненную пружинно-металлической музыкой. Далеким пестрым пунктиром катили велосипедисты. Вьетнамский патруль двигался в тени пальм.
Сзади кто-то тронул его за локоть. Он оглянулся. Обезьяна, бесшумно подкравшись, вложила свою чернопалую руку в его ладонь. Его поразило это человекоподобное прикосновение сухой горячей руки, в котором было сочувствие, утешение. Так и стояли рука об руку. Обезьяна переливала в человека свои безымянные, от природы текущие силы, исцеляющие, успокаивающие. Одна жизнь помогала другой. Потом обезьяна отняла свою лапу, забыла о нем, кособоко покатилась по ступеням. Мягко, с чуть слышным шлепком, скакнула на пальму, тонко заскулила, грозя кому-то невидимому.
Он поднялся в номер. Тоска и растерянность вернулись. Он улегся плашмя на кровать, лежал лицом вверх, стиснув веки, чувствуя ноющую боль внутри, слушая непрерывную, назойливую азиатскую музыку, похожую на яростное визжащее колесо. Ему казалось абсурдным пребывание здесь, в безвкусно роскошном номере, с неостановимым, необратимым проживанием минут, которые в конце концов приведут его к смерти, где наступит безличностное, бессмысленное существование первичных молекул, потраченных на сотворение тела, а душа, как теплый выдох, не согреет ледяной неодушевленной природы. И ему не дано узнать то вещее слово, ту лучезарную, доходящую до Бога молитву, не дано совершить волшебный благой поступок, дарующий бессмертие, продлевающий существование по ту сторону тьмы.
Он выбрал войну и политику. Профессиональный разведчик, отдал себя во власть грозным, разрушительным силам, связал с ними свою волю, судьбу. Эти жестокие силы повели его по миру, привели в этот гостиничный номер и как бы на время оставили, отлетели. Смотрят, выжидают, что станет он делать, отпущенный на свободу, лежащий навзничь на скомканном, из китайского шелка, покрывале, на лазоревых птицах, цветах.
Он сделал, что должен был сделать. Выполнил разведзадание. Собрал уникальные данные о железной дороге, о ее способности превратиться в магистраль, питающую большую войну. В памяти, в блокноте, занесенные потаенными кодами, хранятся данные о мостах, о локомотивных депо, о топливе и воде, высказывания вьетнамских военных о продлении боевых операций, картины уничтожения базы. Эти сведения пополнят копилку подобных сведений, добытых из зон иных конфликтов, с полей иных сражений. С годами увеличат непомерно свой объем и свой груз, но не приведут к простому и ясному знанию, объясняющему жизнь.
Надо прервать эту гонку, прервать накопление сведений. Оказаться одному в какой-нибудь тихой избе и, глядя на желтые лютики, на синюю русскую реку, понять, зачем родился и жил. Что есть жизнь, данная ему то как свет, то как бойня. То как любовь, то как великая печаль и уныние.
Он лежал, чувствуя сквозь веки бледное жидкое солнце, без прошлого и без будущего, на шаткой ускользающей грани свободной воли, не умея ею воспользоваться.
Он вдруг почувствовал, что в комнате кто-то есть. Открыл глаза – никого. Снова закрыл. И снова ясное ощущение, что комната не пуста, что в дальнем полутемном углу, где висит зеркало, кто-то присутствует и наблюдает за ним. И этот кто-то, погруженный в серебристую глубину стекла, – он сам, только в старости, проживший долгую жизнь, смотрит из будущего на себя настоящего, лежащего на шелковых птицах и листьях. Он видел себя стариком, сухощавым, костистым, с пепельным, блеклым лицом, сжатыми тесно губами, с серыми, тревожно глядящими, окруженными тьмой глазами. Этот старик изучал его, молодого, словно хотел понять, что же он, молодой, совершил такое неверное, что в старости, у двери гроба, ожидает его тусклая тишина, наполненная вялым дымом сгоревшей жизни.
Это было так явно, так остро, что Белосельцев поднялся, потянулся к зеркалу. В стекле никого. На спинке кровати, резной, с маленьким красным зевом, изогнулся дракон. К шторе тянулся косой улетающий луч, и казалось, кто-то незримый пробежал по лучу и пропал.
В дверь постучали. Вошел Сом Кыт, торжественный, в нарядной рубахе.
– С Новым годом! – сказал он, кланяясь Белосельцеву от порога. – Я пришел вас поздравить. Пожелать вам, дорогой друг, здоровья, исполнения ваших желаний, благополучия вашим близким.
Он извлек из нагрудного кармана, протянул Белосельцеву перламутровый инкрустированный ножичек на цепочке. Белосельцев, растроганный, принял подарок. Радуясь приходу Сом Кыта, благодарный ему за эти торжественные старомодные поздравления, достал из сумки новую, с золоченым пером, паркеровскую ручку, одарил ею Сом Кыта. Оба стояли, держа подарки, улыбались друг другу.
– Через несколько минут – Новый год, – сказал Сом Кыт. – Спустимся вниз, посмотрим, как встречает его народ.
Они вышли из отеля на каменный портал. Площадь была пустой. Музыка стихла. Вьетнамский патруль медленно двигался в тени пальм.