росинка, сверкающая среди бесчисленных солнечных капель, алая, золотая, зеленая от малейшего движения глаз. Он посылал ей драгоценные образы, сберегая ее среди электронных приборов, стальных инструментов, дрожащих манометров.

Ей мазали йодом живот, золотили. Живот сиял, блестел, как золотой купол, под которым была нарисована фреска – окруженный ангелами святой младенец. Сестра вкалывала в живот шприц, впрыскивала обезболивающее, и казалось, что игла протыкает утробу, вонзается в плод. Коробейников не мог смотреть, отходил. Посылал в иллюминатор молитвенные светоносные силы. Белая псковская церковь на зеленой горе, окруженная облаками и летящими птицами. Стих Пушкина с молодой восхитительной строчкой: 'Блестит среди минутных роз неувядаемая роза'. Каргопольская глиняная игрушечка – маленький лев с человечьим лицом. Он посылал ей хранящие фетиши, волшебные талисманы, которые сберегут ее во время опасного странствия.

Опять заглядывал в железный кокон. Лицо Елены было прикрыто полупрозрачной маской, и было видно, как жадно она вдыхает веселящий дурман. Сестра крутила маленький хромированный вентиль, то убавляла наркотический газ, то усиливала пьянящую струйку. Хирург протянул к золотому животу блистающий скальпель. Подержал, прицеливаясь. Погрузил в живот. Повел длинную продольную линию, создавая впалую борозду, которая вдруг вздулась по всей длине красным соком, из нее ударили высокие алые родники. Коробейников отшатнулся. Отошел, страстно выкликая, вымаливая. Бабушка, ее милая белая голова, окруженная прозрачным нимбом. Крохотная фронтовая фотография отца в гимнастерке с ромбами. Бородатое, благородно-прекрасное лицо прадеда Тита на фоне стеклянной веранды. Эти родовые священные образы он направлял в подводную лодку, сквозь страшную толщу вод, чтобы корпус выдержал непомерное давление и души любящих предков уберегли роженицу и младенца.

Он больше не мог смотреть. Боялся подойти к барокамере. Сквозь застекленный круг бил ослепительный свет, словно в глубине железного тигеля шла плавка, сверкала и кипела материя, бушевал огненный дух. Из иллюминатора вырывались лопасти света, метались по стенам, потолку, улетали в окно. Мир наблюдал рождение нового светила, возникновение новой звезды. Коробейников в страхе и ликовании, в реликтовом ужасе и в молитвенной хвале тянулся на этот свет. Подставлял иллюминатору грудь, закрывал своим сердцем, отдавал новорожденному светилу свою жизнь, любовь и дыхание, чувствуя, как сердцу сладко и страшно.

Марк Солим стоял в стороне, закрыв лицо ладонями, что-то бормотал – то ли древнюю еврейскую молитву, то ли безумное заклинание.

Раздался резкий звонок висящего на барокамере аппарата. Коробейников и Марк Солим кинулись на этот звонок. Марк Солим схватил трубку, жадно слушал.

– Слава богу!.. Она разрешилась!.. – произнес он потрясенно, вешая трубку.

Коробейников смотрел в застекленный круг. Хирург, в забрызганных зеленых одеждах, в резиновых розоватых перчатках, держал над операционным столом, над разъятым животом новорожденного младенца. Весь в красной росе, окруженный розовым светом, он парил – сморщенное лицо, маленький, открытый в крике зев, поджатые дрожащие ноги, стиснутые, разведенные в сторону, кулачки. Покинул рассеченное материнское лоно и парил среди приборов, осциллографов, мигающих индикаторов, как космонавт в невесомости. Начинал свой путь по таинственной орбите.

Коробейников чувствовал, как сотрясают грудь рыдания. Видел близкое, в слезах, лицо Марка Солима. Испытывал страшную усталость, нежность, печаль. Рожденный младенец был его сыном, но был отделен от него стальными оболочками машины, мучительными, непреодолимыми запретами, нерушимыми табу, с которыми он согласился, обрекая сына на жизнь в иной семье, где сохранится тайна его рождения.

Хирурги продолжали оставаться в барокамере. Накладывали швы. Хлопотали над младенцем, натирая его эликсирами и целящими мазями.

Марк Солим подошел к Коробейникову:

– Благодарю, что пришли. Думаю, это помогло благополучному исходу операции. Теперь же прошу вас уйти. И больше никогда, слышите, никогда не напоминать Елене и мне о своем существовании. Этого требует этика, требует благополучие ребенка.

Лицо Марка Солима было строгим, усталым, серым. Волосы грязно-серебряные, тяжелые, как куча мартовского снега на пне. Он сутулился, выглядел почти стариком. Коробейников ничего не ответил. Кивнул и пошел прочь, бесшумно ступая матерчатыми бахилами.

Из клиники он двигался, будто его вела магнитная стрелочка по невидимой линии. От подземной станции 'Новослободская' с цветастыми стеклянными витражами. Мимо пожарной каланчи на Селезневке. Вдоль огромной каменной звезды театра Советской армии. Минуя дворец с тяжелыми пушками на деревянных колесах. По тенистому бульвару, где одиноко, покинуто возвышался памятник Толбухину. На взгорье с крутыми улочками, обшарпанными особняками, мещанскими домами и купеческими лабазами, где в покосившемся домике с лепными грифонами и ампирными девами еще недавно ему было так хорошо.

Только что родился на свет его сын и был взят от него в другую, недоступную, жизнь, где ему, Коробейникову, не было места. И это ущербное, несостоявшееся, отцовство вызывало боль и недоумение. Странную, больную иллюзию, что все еще можно исправить. Нужно только оказаться в обшарпанном особнячке, где горит камин, темнеет на столе бутылка с красным вином, висит на стуле ее легкое платье, и она, запрокинув белые локти, положив под затылок ладони, говорит ему о какой-то синей стеклянной бусинке, закатившейся в щель половицы. Усилием воли, сосредоточенной мыслью можно выхватить из времени этот пролетающий миг, направить в иную сторону, и вся последующая жизнь потечет по-другому, без надрыва, обмана, трагедии, все, кто его окружает, останутся счастливы, и его народившийся сын будет рядом. Ему казалось, что если он отомкнет старинным ключом дубовую дверь, окажется в ветхой комнате, найдет в половице заветную щель, извлечет синюю бусинку, то все волшебно изменится, восстановятся любовь и гармония.

Он подымался по мощеной улочке мимо облупленных стен, ржавых карнизов, осевших резных козырьков. Еще немного, и откроется знакомый дом, грифоны и девы, дубовая старинная дверь.

Услышал рев и пыхтенье мотора, металлический скрип гусениц, тупые удары, от которых сотрясалась земля. Гусеничный кран с вытянутой стрелой давил хрустящий кирпич. На железной стреле, подвешенное на трос, качалось огромное чугунное ядро с натертыми до блеска боками. Кран вел ядро мимо оштукатуренного фасада, на котором слепо темнели полувыбитые окна, виднелись остатки орнамента, хрупко прилепились резные водостоки. Дом напоминал старое, приведенное на бойню животное, понуро и бессловесно подставившее лоб под оглушающий удар кувалды.

Кран запыхтел. Трос натянулся, оттягивая ядро в сторону. Машинист в кабине нажал рычаг, отпуская трос. Чугунная 'баба' полетела к фасаду, саданула, проламывая ветхие стены. Дом окутался белой пылью, затрещал кирпичами и щепками, рассыпался, испуская дух мещанского уклада, прах исчезнувших поколений. Ядро моталось, крушило остатки стен, блестя как металлический метеорит.

Вы читаете Надпись
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×