стулья, которые постепенно заполнялись старушками, рассудительными строгими пенсионерами, подвыпившей молодежью, а также мелюзгой, сновавшей между рядов.
Из помятого маленького автобуса на сцену клуба прошествовали гости, расселись, были встречены дружелюбными хлопками. Старики тушили цигарки, старушки освобождали из-под платков уши, чтобы лучше понимать выступавших.
В рядах Суздальцев разглядел однорукого плотника Федора Ивановича, хоронившего днем Николая Ивановича; Елену, племянницу Анны по кличке Девятый Дьявол; грузчика сельпо Федоровича и совхозного шофера Семена, чья жена Клавка своим вольным поведением доводила его до исступления. Семен сидел, ссутулясь, зыркая по сторонам, тоскливо оглядывался на дверь, словно ожидая, что появится его круглолицая, с шальными глазами жена.
Открыл представление руководитель литобъединения, немолодой, с бабьим лицом человек, чьи волосы были выкрашены красной хной, и на белом, без кровинки лице сияли синие очи, как васильки в белой ржи. Он представил гостей и сказал, что среди них есть таланты, еще не получившие всероссийскую известность, но таковая известность к ним непременно придет. Быть может, собравшиеся в клубе видят перед собой будущих Есениных, Маяковских, Бабелей, многих из которых он имел честь знать и пожимать их руки вот этими руками. Он протянул в зал руки ладонями вперед, и все заметили на одной ладони пятно йода, нанесенное на царапину.
Народ одобрительно хлопал, а Суздальцев жадно рассматривал гостей, стараясь обнаружить среди них еще не признанных гениев.
Следом выступала женщина, начинающий прозаик, изможденная, с тонкой шеей и плохо причесанными седеющими волосами. У нее было синеватое лицо и большой, клювом загнутый нос. Держа в руках дрожащие листки, она прочитала длинный рассказ об еврейской девушке, занимавшейся революционной борьбой, в дом которой ворвались монархически настроенные казаки и зарубили подпольщицу. Умирая, та прокричала: «Да здравствует Революция!»
Ей аплодировали, старушки переспрашивали друг у друга содержание рассказа. Суздальцеву было мучительно жаль ее синюшного стареющего лица, седеющих прядок, большого, сиреневого от холода носа, и той щемящей несостоятельности, которую она сама в себе ощущала.
За ней выступил сочинитель детских стихов. Он был сурового, грозного вида, непомерного медвежьего размера, с загребущими руками, рыкающим голосом. Он читал стишок про сороку-воровку, мышку-норушку, чижа-забияку, белку-попрыгунью, серого волка, лягушку-квакушку. Суздальцев подумал, что поэт, прочитав детишкам стихи, тут же съедает несчастных. В подтверждение догадки кто-то из присутствующих в зале детей громко заплакал.
Затем выступал другой поэт, служивший, как его представили, в пожарной охране. Жилистый, узловатый, со злыми желваками, в яловых, жутко, до блеска начищенных сапогах, он прочитал на удивление красивый и нежный стих о замерзающих в зимнем лесу птицах, которым ночью снятся золотые пригоршни зерна. Эти стихи особенно понравились людям, и они усердно хлопали.
Потом была разыграна сценка из пьесы, принадлежащей перу руководителя объединения. Эта пьеса была о партизанах, и отрывок изображал допрос немцем пленного партизана. Немца играл актер самодеятельного театра, поразительно некрасивый, даже уродливый, словно его скопировали с рисунков военного времени. Кривой, переломанный нос. Торчащие из незакрывавшегося рта зубы. Узкий лоб. Близко посаженные, крысиные, красноватые глазки. Партизана изображал сам автор пьесы. Во время допроса фашист раздавал пленному мнимые удары. Пленный не выдавал тайны партизанского отряда и, в конце концов, схватил табуретку и ударил наотмашь фашиста, и тот, кажется, не совсем успел увернуться.
Народ ликовал, хлопал, вполне одобряя поступок партизана.
Суздальцев увидел, как поднялся муж Кланьки Семен, стал пробираться к выходу между рядов, наступая на ноги. На него шикали, давали тумака в спину. Он пробрался к дверям и вышел, так и не надев своей кожаной шапки-ушанки.
В заключение концерта выступала миловидная худенькая женщина с печальным ртом и сияющими, как у целлулоидной куклы, синими глазами. В вырезе ее несвежего платья были видны худые ключицы. Короткие рукава с кружавчиками не закрывали покрытых мурашками рук. Она сморкалась в маленький платочек и читала стих о девушке, которая, как птица, готова полететь к своему милому и сесть к нему на грудь.
Народ сострадал ей, ее чахоточному виду, безответной любви, бессмысленным жалобным стихам и потому громко хлопал.
Расходились, уже в дверях забывая о поэтах и артистах, обмениваясь суждениями о насущных деревенских делах. Суздальцев задержался, начал было осторожно, чтобы не обидеть, высказывать свои впечатления. Но руководитель объединения дружески прервал его:
– Погоди с критикой. Давай сперва согреемся, а то мои гении сейчас околеют.
Сочинитель детских стихов, косолапя по-медвежьи, побежал на улицу и доставил из автобуса четыре бутылки водки, десяток обернутых в фольгу плавленых сырков, буханку хлеба, крендель дешевой копченой колбасы. Стол застелили районными газетами с тусклыми фотографиями передовиков. Грубо нарезали хлеб, насекли колбасу. Руководитель объединения, которого Суздальцев за крашенную хной голову нарек Красноголовиком, извлек единственный граненый стакан, а пиит Пожарник ловко впился зубами в водочную крышку, сдирая фольгу.
– Ну, други! – вдохновенно, с разгоревшимися васильковыми глазами произнес Красноголовик. – Мы славно потрудились. Проблистали в этом темном глухом углу нашими талантами. И теперь воздадим должное каждому за его бескорыстное служение музам. – Он протянул стакан худосочной женщине, читавшей рассказ о еврейской революционерке Розе, за что была наречена Суздальцевым Розой. – У тебя, моя милая, огромный трагедийный талант, обостренное чувство справедливости. Терпение, трудолюбие, и ты достигнешь высот не меньших, чем Ольга Берггольц.
Он протянул стакан Розе; та, благодарная за похвалу, приняла стакан и, морщась, образовав на своем лбу глубокую поперечную морщину, выпила полный стакан водки, задохнувшись от пылающего, ворвавшегося в нее напитка.
– Теперь тебе, моя красавица, – он повернулся к голорукой девице, которая уже облачилась в поношенную, с вылезшим мехом шубку. Ее, за кукольный носик и целлулоидное лицо с голубыми глазищами, Суздальцев нарек Мальвиной. – Твои стихи исполнены лиризма, которому мог бы позавидовать сам Игорь Северянин. Мы дружили; он часто читал мне стихи и сетовал, что нет в мире поэта, которого он мог бы считать своим учеником. Дорогой друг Игорь, такой поэт появился, и если бы ты видел, как выглядит твой ученик, ты бы посвятил ему любовную поэму.
Мальвина благодарно кивнула, на ее изможденном лице проступили розовые пятнышки волнения, и она выпила водку, двигая хрупким птичьим горлышком, окуная клювик в стакан.
– Теперь ты, хранитель огня, певец природы, продолжатель есенинской традиции. – Красноголовик обращался к Пожарному, который сурово двигал под столом яловыми сапогами. От них разило какой-то промышленной смазкой. – Я видел сегодня, как тебя воспринимает простой народ. Все эти московские новомодные поэты, они так далеки от народа, от русской души. Задыхаются в своих литературных салонах. Ты же – настоящий крестьянский поэт, и тебе, когда ты издашь свою книгу, обеспечен успех в думающей и любящей России.
Пожарный взял стакан, оттянул локоть и, сделав лицо идущего на смерть человека, без передыха опустошил стакан, и некоторое время сидел с открытым ртом, из которого, казалось, излетает голубоватое зарево.
Суздальцев наблюдал распитие водки, которое было священнодействием, сложившимся ритуалом, сопровождало странствие этих бродячих артистов и поэтов. Своей нестройной толпой они движутся по зимним дорогам, посещают забытые богом селенья, несут в народ красоту, сострадание. Суздальцеву было важно среди них оказаться. Он был похож на них. Жил в предвкушении творчества, веря в свою звезду, в свою будущую известность, перенося ради этого будущего все неудобства и неурядицы добровольного заточения.
– А ты, мой косолапый друг, – Красноголовик протянул стакан детскому пииту, и тот ощерил рот с толстыми желтыми клыками. Казалось, он готов проглотить стакан вместе с напитком, с сочным хрустом пережевывая стекло. – Хоть ты и похож на разбойника, но душа у тебя – дитя малое. Никто так не чувствует жизнь лесных букашек и небесных пташек, полевых мотыльков и подземных хорьков. Ты так и остался