— Здравствуйте, — поклонился ей Стрижайло.

— Ангела Хранителя, — ласково, с чудесной улыбкой на выцветшем лице отозвалась женщина, — А я видела, как вы к батюшке Николаю на могилку ходили.

— Хорошо у него на могиле, не грустно.

— А батюшка негрустный был, радостный. Бывало, выйдет из келейки, — монашка обернулась на домик, — обопрется палочкой о крыльцо и смеется. Солнышку смеется, птичкам, цветам. Любил все Божье. А сами откуда?

— Из Москвы.

— В Москве греха много. Батюшка Николай за Москву молился, чтобы ее Господь простил, не насылал гневную чашу. Да вы зайдите, гляньте на келейку.

Вслед за женщиной, наклоняя голову, чтобы не удариться о притолоку, Стрижайло вошел в избушку и почувствовал, как в ней тесно, как его большое сильное тело заняло почти все пространство крохотной горницы.

Вся комнатка была завешана образами, от крупных, в старинных серебряных и медных окладах, стоявших на божнице, до тех, что помельче, отдельно и складнями висящих по стенам. Перед иконами горячо, красные, зеленые, золотые, пламенели лампады. Ярко горели свечи, трепетали, жарко таяли, и казалось, что здесь недавно молились, — такой душистый стоял дух, такое озарение царило во всех уголках молельни. Много место занимала высокая, застеленная кровать. В ногах висела поношенная, латанная- перелетанная ряска, та, в которой к Стрижайло явился старец. В головах стоял знакомый, суковатый посох, отшлифованный стариковской рукой. На спинке пестрел узорный, шитый бисером поясок, как нежная радуга. Казалось, старец, помолившись, ненадолго вышел и сейчас вернется, ласковый, белобородый, с васильковыми глазками, весь в лучистых морщинках.

Стрижайло почувствовал в келье тот же, что и на кладбище, прилив теплоты, близких слез, присутствие кого-то, кто бескорыстно и нежно любит его, прижимает к груди, принимает со всеми изъянами и пороками, как ненаглядного сына.

— Может, хотите помолиться? — спросила монашка. — Батюшка вместе с вами молиться станет. Вас обоих Бог быстрее услышит. Не стану мешать, — и вышла, тихо притворив дверь.

Стрижайло растерянно, взволнованно осматривал келью. Тесный дощатый столик с зарубками и потертыми метинами, за которым старец вкушал свои скудные трапезы. Конторка, застеленная истертым бархатом, на котором лежали медный крест и раскрытая церковнославянская книга. Над столом — фотография, где в ряд стоят три молодых чернокудрых монаха с истовыми вдохновенными лицами, быть может, один из них — старец в молодые годы. Стрижайло стоял, окруженный лампадами и свечами, и ему казалось, кто-то чуть слышно его подталкивает, направляет в него едва ощутимые удары тепла и света, понуждает к чему-то. «Молись!» — угадал он бессловесный приказ, исходящий из низкого, в сучках, прокопченного потолка. Робея, опустился на колени, прямо перед сияющими, чеканными образами, где в серебряных нимбах темнели коричневым два глазастых лика — Богородицы и Младенца. Не зная, ни единой молитвы, стал молиться. Не знал, кому молится. Не знал, о чем просит. Просил, чтобы его пустили туда, где нет муки и ужасов жизни, сняли с него заклятье, развязали затянувший душу невыносимый узел, освободили его и очистили, взяли на себя непосильную ношу, окружили чистой женственностью и любовью, не оставляли одного, а хранили вокруг него этот дивный свет, материнскую нежность, всеобъемлющую, всепрощающую любовь.

Стоя на коленях, чувствовал, как чьи-то незримые губы вдувают в него тепло. Прикоснувшись к виску, вливают нежные волны света. Тепло и свет проникали в душу, омывали сердце, орошали каждую живую частичку, и она начинала трепетать и светиться.

Он словно видел себя внутренним взором. Все множество составлявших его корпускул, весь сонм роящихся молекул, все бессчетные росинки жизни пришли в движение. Сталкивались, превращаясь в едва различимые разноцветные взрывы. Исчезали, оставляя после себя микроскопические искры. Меняли цвет, из красного становясь голубыми, зеленым, золотыми. Создавали радужные узоры, как на бисерном пояске старца. Казались крохотными планетами, на которых зарождалась жизнь, появлялось цветенье, селился одухотворенный разум. Окна светелки превратились в витражи, составленные из разноцветных стекол. Дробились, переливались, складывались в неповторимую мозаику, фигуры калейдоскопа. Держались мгновение и вновь рассыпались, чтобы сложиться в изменчивую восхитительную геометрию. Ему казалось, что его существо переживает изменение, претворение. Плоть теряет прежние свойства и качества, просветляется, становится воздушней и легче. Из частиц и молекул строится новое тело, новый неведомый образ. Но вдруг на это недостроенное тело, невоссозданный образ налетали темные вихри, рушили, рассыпали. Вместо золотисто-лазурных потоков начинал клокотать и струиться огненно-красный, жестокий.

Это было невыносимо. Молитва его иссякала. Летела ввысь, почти достигая желанного предела, откуда доносился радостный ответ, выстраивая орнамент исцеленных светоносных частичек. Но потом молитва опадала, словно раненая птица, стремилась к земле. Темные вихри смывали чудесный орнамент, разноцветные бусины с искрами драгоценного света меркли, и в каждой появлялась темная сердцевина, больная червоточина, словно в нее вползал крохотный, умертвляющий червь.

Он встал, шатаясь. Вышел на крыльцо, где стояла монахиня.

— Не могу молиться, — произнес он бессильно. — Не могу, — пошел прочь, чувствуя на себе испуганный, сострадающий взгляд женщины.

Вышел на кручу, где огромная, устрашающе-темная, вздулась озерная синева. Раскаленно и дико в пепельных небесах горело солнце. Медленно плыло косматое облако, похожее на бегущего зверя. Боренья его продолжались. В душе сшибались две силы, порождая трясенья во всем его существе, фиолетовые кольца в глазах. Казалось, за него сражаются две неистовые стихии, выхватывают одна у другой, раздирают на части. Вот одна стихия овладела им, завернула в светоносный ослепительный вихрь, помчала в небеса. Но другая настигла, вырвала, замотала в чернильную тьму и ринулась вниз, готовая кануть в черную озерную синь, скрыться на дне. Ему казалось, он умирает. Вместе с ним умирает земная жизнь, блекнут травы, всплывают белыми брюхами вверх задохнувшиеся рыбы, рушатся птицы, изнемогают от страшных болезней живущие в избах дома. Само солнце начинало меркнуть, на него наползала косматая туча, будто его заглатывал огромный лохматый зверь.

— Господи!.. — возопил Стрижайло и упал на колени перед самым обрывом, — Не оставляй!.. Без Тебя ничего не могу!.. Спаси, Господи!..

Туча нашла на солнце. Край огненно вспыхнул, словно пробежала раскаленная молния. Из-за тучи на озеро упали пышные голубые лучи. И сквозь этот шатер лучей что-то прянуло сверху, стремительное, светоносное и пернатое. Ударило в Стрижайло то ли разящим копьем, то ли зубчатой молнией. Острие прошло внутрь, и что-то взрезало, вспороло. Он испытал несусветную боль, словно ему рванули внутренности. Они стали содрогаться, словно их вырывали с корнем. Глаза выдавливались из орбит, так что стал виден весь горизонт вокруг, — небо и вода были красными, земля и стоящие на ней дома — пропитаны кровью. Изо рта его вдруг повалила пена, и вырвался звериный нечеловеческий рык. Он стал сотрясаться, задыхаться. Заполняя весь пищевод, все горло, всю полость рта, выскальзывая из разорванных губ, стал выдавливаться, толчками выпучиваться толстый змей, мускулистый, черно-кожаный, с зеленым глянцевитым отливом. Вываливался, удлинялся, бесконечно-огромный, как труба нефтепровода. Гибко изгибался, сваливался под откос, осыпая камни. Полз к воде, неся впереди узколобую костяную башку, в которой горели два рубиновых глаза. Ухнул в воду и ушел на дно, разваливая озеро надвое, исчезая в кипящих волнах. Головы его не было видно, а хвост все еще находился внутри Стрижайло, высверливая растерзанную плоть. И когда выскользнул узкий, гибкий, заостренный хвост и, вильнув по откосу, ушел в озеро, Стрижайло, падая, успел заметить, как далеко в озеро уходит пенный след, оставленный громадным туловом.

Он лежал без сил на откосе. Ему казалось, что у него вырвали нутро, — все болело, хлюпало, как после жутких родов. Из ноздрей и ушей лилась кровь. Губы были разорваны. Во рту был отвратительный вкус, будто он разжевал кусок серы.

Забывался, опять приходил в чувство. Боль стихала. Казалось, рана в утробе начинает заживать. С великим трудом поднялся, сполз с откоса к озеру. Держась рукой за край лодки, встал на колени, нагнулся к воде и промыл слипшиеся глаза, отер окровавленные губы. Набрал воды в рот и долго полоскал, а потом,

Вы читаете Политолог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×