дороге в ледяных ребристых следах. Подальше от городка, к пруду с поникшей ветлой, с репродуктором на деревянном столбе. Он дребезжал то речью, то музыкой. Лед скользил под ногами. Заиграло какое-то танго, и они закружились от ветлы к застывшим мосткам. Подо льдом спали зимние рыбы, застывшие стрекозы и бабочки. Над лесами бесшумно вспыхивало. Жизнь сулила им рождение сына, неведомое, поджидавшее их знание, и они его ждали и чувствовали, танцуя на замерзшем пруду.
— А такыр в пустыне ты помнишь? Как солнце пропало?..
— Помню, конечно… Думаем с тобой об одном…
Он был начштаба полка, стоявшего у края пустыни. Желтая песчаная даль, дующая зноем. Огромный пескоструйный аппарат, сдиравший краску с брони, покрывавший лица солдат бесчисленными насечками, забивавший фильтры машин, задувавший в дома. Чай был с песком, хлеб был с песком, и ночью, ложась в постель, тело чувствовало уколы песчинок. Она, его Вера, следовала за ним неотступно по гарнизонам. Но здесь, в пустыне, достигла отпущенного ей природой предела. Высохла, потемнела, словно ее снедала болезнь. Молчала, хлопотала над сыном. Лечила его конъюнктивиты. Непрерывно боролась с надуваемым сквозь щели песком. Пыталась вырастить под окном чахлый, не желающий зеленеть лук. А он, чувствуя ее тоску и болезнь, не умел помочь. Пропадал в пустыне. Пускал по барханам танки. Гвоздил из орудий цели в песках. Посылал туда, где вставали рыжие вихри взрывов, потных, тонущих в песках автоматчиков. Однажды, чтоб хоть немного ее развлечь, он увез ее на такыр, в белую соляную долину, где сверкание соли, белизна и стерильность создавали иллюзию хрустального катка. Обнял ее, повел танцевать на блистающую танцплощадку. Кружили под солнцем, которое вдруг стало гаснуть, одеваться сумрачной тенью, будто кто-то долотом выкалывал на нем черную зазубрину. Мир стал темнеть. Она прижалась к нему, смотрела на солнце сухими, ужасавшимися глазами. Он хотел ее защитить, спрятать от тени, налетавшей на мир, накрывавшей и их, и сына, и их стариков, и всю любимую землю, сулившей древние разорения и моры, пожары городов, деревень. Продолжали кружиться под гаснущим, уносимым из неба светилом.
— О чем ты сейчас подумал?
— Да о том же, о чем и ты!..
Они танцевали среди беззаботных людей, окруженные счастливой толпой. Были в самом центре ее, как два малых семечка.
— Пойдем, — сказала она. — Уже довольно на людях… Хочу быть с тобой вдвоем… Только мы одни…
Темный гостиничный номер. Ни искорки света. Ее сердце. Под веками горячие капли. Ярко, горячо под закрытыми веками.
Тот ленивый вагон в пыльном солнце и корзины яблок на полке. Желтая, жужжащая на стекле оса, и плывущая вдали деревенька. Запах яблок и хлеба и дорожные, вагонные скрипы. Сухая обочина в рыжих тяжелых пижмах, и узкая, бегущая в гору тропинка. Ее сброшенный в траву башмачок… Снегопад и на мокром снегу пропадающая вереница следов. Вереница следов в снегопаде и прозрачный, продуваемый ветром осинник. Прозрачный, продуваемый ветром осинник и красное пламя костра. Красное трескучее пламя костра, и сын в маленьких валенках держит корявый сучок, кидает ветку в огонь. Горящая ветка в огне, хрупкие следы на снегу, голые осины опушки, сын в сыром снегопаде, а на белом снегу в белых хлопьях — его маленькая пестрая варежка…
Лодка на зеленой воде и удочка в сыновних руках. Сизая туча над озером и красный пузырек поплавка. Легкий бисер дождя и спелая брусника в корзине. Блестящее железо уключины и блеснувшая в воздухе рыба. Мокрая рыба в сыновних руках и дождь на озерной воде. Сизая туча над озером, и далекий треугольник палатки, и жена зовет их обоих, и брусника краснеет в корзине, и рыбина бьется на дне, и смуглая сыновняя рука в рыбьей чешуе… С надсадным жужжанием, в блеске винтов вертолет идет на снижение, и внизу огромный, в рыжих туманах, лепной азиатский город, и оттуда косо и бледно, нащупывая его вертолет, летит пулеметная очередь. Обрывается, пропадает среди лопастей и свистов…
Репродуктор на морозном столбе и трескучее дребезжащее танго. Белая соль такыра и щербатое черное солнце. Белая чашка в буфете и смятый лейтенантский погон. Жужжащая оса на стекле и сухая в пижмах обочина. Блуждающие полярные радуги и ночной телефонный звонок. Хрустящий песок на зубах и раскрытая детская книга. Материнское худое лицо и карта в стрелах ударов. Золотые соборы Кремля и душная темень каптерки. Больное разбухшее горло и стоящий на плацу знаменосец. Ее синий легкий сарафан, и ленивое движение вагона, и жужжание осы на стекле, и плывущая за окном деревенька, и туфельки на пыльной траве, и капли дождя на воде, и капли огня из костра, — больше, ярче, копятся под закрытыми веками, и бесшумная вспышка, как огромный одуванчик с белой сердцевиной внутри. Вспыхнул, распался на лучи, превращаясь в ничто. Темный номер гостиницы. Тишина. Два их сердца в одной груди.
— Ты не помнишь, — говорит она, — как звали того лейтенанта, что жил у нас за стеной? Какая-то грозная военная фамилия. А жену его звали Лена. Она была певица и все мечтала петь, говорила, что голос у нее пропадает. Приходила ко мне, роптала на нашу глухомань. Пела какие-то песенки, плакала, а потом взяла да уехала… Как звали того лейтенанта?
— Звали его Градобоев, — ответил он, удивляясь, как близко оказалось то время, руку протяни — и достанешь. Сырые пятна на стене щитового дома. Консервная банка с чахлым цветком. Звук ледяного крыльца, на котором лежал растрепанный веничек. — Звали его Градобоев. Он очень быстро сломался, когда певичка его улетела. Здоровый и сильный, а сразу пошел под уклон. Пропал для армии а может, и для жизни пропал. Кто на чем ломается. Кто на вине, кто на гордыне, кто на обычной глупости. На женах очень много сломалось…
— А помнишь Еремина, когда мы жили в Приморье? С Клавой Ереминой мы очень дружили. Переписывались, а потом потерялись. Где Еремин сейчас?
— Еремин сейчас начштаба дивизии, в Группе войск. Как-то столкнулись с ним. Здоровый, цветущий! Как шарахнет меня по плечу, едва устоял! Почему о нем вспомнила?
— Не о нем, а о Клаве. Когда были тревожные дни и вас подняли по тревоге, неделю вас нет и другую, и всякие слухи и вести, все жены друг к другу ходят, пересказывают, переспрашивают, только друг друга мучают, — я к Клаве пришла. Может, что она знает. Прихожу, а на полу осколки фарфоровой вазы. Была у них такая ваза с драконом. И эта ваза — вдребезги! Ох, говорю, вот несчастье! Разбилась? «Нет, — говорит, — сама разбила. Мой Еремин ее не любил. Дракона на ней не любил. Взяла и разбила — может, ему там полегче станет!»
— Ну и ну! — засмеялся он. — Змея убила? Ну и ну!..
Засмеялся, а сам поразился все тому же: близости исчезнувшего, отлетевшего времени. Талые сырые снега. Солнечный лед на реке. Рыжие сопки в неопавших дубах. Шланг заправщика на изрезанном гусеницами насте. Красно-белая каска регулировщика. И он, командир батальона, по пояс из люка, смотрит, как танки идут, чернят снега, спускаются в синюю, увитую дымкой долину. Ровный лязг гусениц…
— Я хотела с тобой о Вите… Не надо, чтоб он шел в училище. Я против, и мои мать с отцом против… Ну зачем ему офицером? У него способности к математике! Учитель говорит, он может стать талантливым математиком… Напиши ему. Это ты его подбиваешь идти в училище. Хватит нам одного военного! Очень тяжелая доля и для него, и для жены его будущей. Не хочу! Пусть у нас с тобой эта доля, а у него не хочу!
— И в армии нужны математики. Я вон всю жизнь подсчитываю, сколько мы с тобой мест поменяли да сколько разных людей повидали! — попробовал он пошутить, слыша ее боль и протест. — Мы о сыне потом, по приезде… Кто-то ведь должен служить! Кто-то ведь должен в армию! Только бы нашлась ему женщина такой же души, как ты. Увидела бы его, лейтенантика, и сказала: «Мой генерал!»
Он тихо засмеялся, обнимая ее, вспоминая их старинную шутку, когда им легко шутилось.
— Теперь уж могу сказать. Если в не ты, я бы ничего не добился. Мне бы вообще не быть!
— Ладно, когда вернешься, тогда мы опять о сыне… А помнишь, — продолжала она вспоминать, — помнишь, как вернулся с учений, больной, когда твой танк провалился под лед, и вы чудом вынырнули? Я ведь чувствовала, что с тобой несчастье. Вдруг свет померк, такая тревога!.. А потом тебя привезли — горишь, бредишь!
— А я, ты знаешь, со дна реки к тебе выплывал! Нет, думаю, не умру! Люк открыл — и вверх, в круг света от проруби! Вот он я!
— А помнишь свое настроение, когда тебя вызывали к командующему? Ты уезжал, прощался, и все