начинал слабо краснеть какой-то шелковый полог, тускло сияла какая-то медь. Оттуда, от двуколки, брошенной в торопливом бегстве, и принес подушку Маркиз.
Командир взвода, занимавший место в машине, не удивился появлению Веретенова. Уже видел его и знал. Значит, так надо, если здесь, в его взводе, появился этот художник. Значит, так решило командование. Вот только зря прислало его без оружия. И он, прихватив из машины автомат, принес его Веретенову.
— Пользоваться умеете? — положил около него «Калашникова».
И теперь, в бронежилете, с автоматом, Веретенов лежал рядом с сыном, всматривался в его близкое, чуть светлевшее под каской лицо. Как только его увидел, расстался со своими страхами — жив, невредим. А главное, рядом, под его отцовским присмотром. Теперь, что бы кругом ни творилось, он, отец, своим словом, своей отцовской волей и властью удержит сына от мальчишеских безумных поступков. Но кругом ничего не творилось. Бесшумно трепетали ракеты, освещая стеклянное дерево. Желтел на стене лубочный оранжевый тигр. Пахло скотиной, остывшим дымом жилья, возделанной садовой землей. И сын его, Петя, был с ним.
— Как оно было сегодня? Мне командир и раненый Лепешкин рассказывали. Но я не понял. Как проходил этот бой? — спрашивал Веретенов.
И сын отвечал:
— 'Духи' пошли на прорыв. На нашем участке пошли и на участке соседнего взвода. Оттуда вон, из сада пошли. Двинулись по проулку. Лепешкин машину погнал в проулок, хотел закупорить огнем, да слишком далеко углубился. Посадил машину на мину. Подрыв! Они вперед снайперов выслали, насажали их по крышам, а главные силы — в атаку! Кричали: «Аллах акбар!» С флагом шли. Я видел — маленький, зеленый, змеистый. Ну, а мы отбивались. Вот и все!..
— Ты стрелял?
— Стрелял. Когда из сада на нас бежали, бил туда. И по снайперу, который на крыше лежал. Он пробрался на крышу и близнеца ранил. Я потом со стены по проулку бил, прикрывал машину Лепешкина, покуда ее тягач на буксир взял.
— И попадал? От пуль твоих кто-нибудь падал?
— Не знаю. Бил туда, где «духи» были. Один раз — по бегущему, вон в тех кустах. А падали или нет, не заметил.
Веретенов слушал сына с мучительным чутким вниманием. Слушал и себя самого. Сын знал и умел такое, совершал такое, чего он, отец, не умел. Нечто огромное, страшное, что ему, отцу, не под силу. Он, отец, желавший взять над сыном волю и власть, робел перед сыном, затихал перед ним.
— Ты стрелять из автомата умеешь? — спросил сын. — Автомат держать приходилось?
— Очень давно, — смутился Веретенов. — Забыл уж.
— Давай, я тебе покажу.
Сын взял автомат и, пользуясь светом взлетевшей ракеты, показал работу затвора, смену магазина, переключение стрельбы с одиночной на автоматическую. Веретенов прилежно, несколько раз, повторил урок сына.
Сколько навыков он, отец, передал ему в прошлом! Как точить карандаш. Выдавливать из тюбика пасту. Держать за обедом ложку. Теперь сын учил его — навыку обращаться с оружием. И он, отец, послушно брал у сына урок.
— Взводный сказал: атака должна повториться. Наверное, опять придется стрелять.
Сын не удивился появлению отца, не смутился, а показал устройство оружия. Как бы взял его в долю, сделал равным себе. Веретенов чувствовал запах сыновних волос, сыновнего тела. Видел его худое лицо, продранный локоть. Провел рукой по сыновней макушке, по шее, вдоль спины, откликнувшейся на его прикосновение. И испытал такую нежность, любовь: пусть беда, пусть близкий бой и возможна атака и гибель — они вместе, лежат, прижавшись друг к другу, и им сейчас хорошо.
Это чувство было сильным, вытеснило все остальные — недавние страхи, вину, стремление спасать, заслонять. Не было рядом военной машины, нацелившей пушку в проулок. Не было солдат с автоматами, засевших на плоской крыше. Не было всех последних прожитых лет, состаривших его, Веретенова, взрастивших сына, разлучивших, удаливших их друг от друга. Ничего этого больше не было.
А был высокий клеверный стог, влажный, темный, окруженный туманными звездами, и они с сыном лежат на вершине, лицами вверх, и небо осыпает на них мерцающую ночную росу.
Или то млечное море, качавшее их обоих на теплой синей ладони. Легкие журчания и звоны, соленые шлепки у лица, и над ними, лежащими, пролетала белая чайка, косила оранжевым глазом.
Или зимой в кабинете, среди дымного январского солнца, янтарных полос на стене. Лежат на тесном диване, следят за движением светового пятна от картины к буфету с вазой.
Близко, в ночи, лопнуло, грохнуло. Веретенов очнулся. Видно, Степушкин перекинул через дувал очередную гранату, наугад наполнил проулок взрывом. Вспорхнувшая стая ракет осветила за воротами броню БМП.
Этот граненый металлический блеск был как больное прозрение. Прилипшие песчинки на его кулаке. Двор азиатского дома с намалеванным рыжим тигром. Опрокинутая в бегстве повозка. Точеная главка мечети с плывущей ракетой. Осколок стекла, мерцающий у гусениц БМП. Сын на полосатом матрасе, сжимающий автомат. И, как случалось с ним прежде, пристальное, страстное зрение порождало иллюзию, что это уже было однажды, что он здесь когда-то был. Когда-то видел намалеванного рыжего тигра, резную главку мечети, осколок стекла в пыли. Мир стал двоиться, расслаиваться. Он, Веретенов, существовал одновременно во всех слоях, отражался во всех зеркалах, проживал многократно одну и ту же судьбу. И эти слои и варианты судьбы сливались, смыкались в нем снова, создавая ощущение абсурда, тождества мира с самим собой.
— Знаешь, удивительно, папа! У меня такое чувство, что я уже был здесь прежде, — сказал вдруг сын. И Веретенов не испугался этого совпадения. Оно было подтверждением тождества. Тождества его и сына. — Когда я был маленький, баба Таня рассказывала мне про кота Баюна, про сонный город, про застывших на стенах воинов. И именно это я представлял: вот такого же полосатого, похожего на тигра, рыжего Баюна, и такие же минареты и башни, и такое же дерево с заснувшими плодами и листьями, и охрану, неподвижную на зубчатой стене. И вот теперь я здесь, будто баба Таня мне все предсказала.
— Она и мне предсказала! Она и мне эту же сказку рассказывала!..
Он вспомнил о матери. Рассказывала ему эту сказку, одну-единственную, с такими подробностями, которых никогда не встречал в книгах. Видно, сказку ту рассказывала ей ее мать или бабка, а той — прабабка. Сказка, как пророчество, переходила из века в век, из уст в уста, и вот сбылось предсказание: отец и сын, двое в роду, дожившем до сегодняшних дней, оказались среди сонного города, в сонном заговоренном царстве, перед котом Баюном.
Он знал, что город — не сонный. Не спит, а слушает выстрелы. Матери, боясь погрома, резни, прижимают к груди младенцев. Старики стоят на молитвах. Молодые с винтовками выцеливают друг друга в ночи. Но и это было в пророчестве. И это было в прабабкиной сказке. Все было задумано издавна. И осуществлялось теперь.
— Ты знаешь, папа, какие удивительные бывают у меня состояния. Уже давно, не только здесь, но и дома. А теперь — особенно. Я никому никогда не признавался. Да никто бы и не понял, наверное. Но, может быть, и у других бывает что-то подобное, на свой лад. И никто никому не откроется, потому что боится насмешки. Все-таки есть в нас какая-то тайна, какая-то жизнь души. У тебя такое бывает?
— Какое, сынок?
— Очень часто мне видится… Ну не видится, а думается… и даже не думается, а чувствуется!.. Ну не знаю, как сказать… Особенно перед тем, как заснуть. Последние секунды перед тем, как забыться, погрузиться в сон… Будто, представляешь, где-то есть комната, как бы горница, очень простая, просторная. Деревянный потолок, стол деревянный. И за этим столом сидят все мои родичи, которых уже нет, которые уже умерли, только в альбоме остались. И баба Вера, и дед Антон, и прадед Степан, и прабабки Анна и Елена, и тот легендарный наш прародитель, Егор. Егор-прародитель, то ли солдат суворовский, то ли ополченец. И все они сидят за этим столом такие строгие, молчаливые. Не говорят, не едят, не молятся, а просто смотрят на дверь, в которую я вхожу. Вхожу и вижу, что среди них за столом есть свободное место. И