как достичь канала. Там, на берегу, они остудят себя чистейшей водой, окунут в поток пылающие, как головни, руки и ноги, станут пить, свесив голову к холодным струям, рожденным от горных ледников, погружая в них губы, глаза, выдувая звенящие пузыри. А когда стемнеет, двинут вдоль канала, вдоль бархатно-черной, без отражения звезд стремнины.
Так думал Оковалков, выглядывая из рытвины на долину, плавно сбегавшую к каналу.
Вдоль рытвины проходила дорога, когда-то проезжая, по которой катили грузовики, легковушки, моторикши, пыльные разболтанные автобусы с наброшенными на крыши тюками. Подвозили крестьян в город на базар. Это грунтовая дорога шла внутри «зеленки», соединяя кишлаки, служила прогоном для коз и овец.
Теперь она была безжизненной, без следа, без колеи, вся в горчичной пыли, в мелких иссохших колючках. Она же, чуть ниже, делая петлю, возникала среди волнистых развалин. И еще раз в отдалении за погубленными садами виднелось ее белесое мучнистое полотно.
— Сердце болит… Не дойду… — Щукин прижался затылком к земле. — Помру…
— Ты что, Щукин! До воды, а там потихоньку… — Оковалков всматривался в широколобое лицо сержанта, на котором выступили синеватые капли пота.
— Я собаку убил… Шарика, как в нашей деревне… Не дойду…
— Дойдешь! — требовательно, понукая его, почти прикрикнул майор.
— Плохо мне…
Перед майором на дне окопа сидел крестьянский сын, ширококостный, крупнолицый, созданный для упорного, одного на всю жизнь труда. В деревне уход за скотиной, сенокосы, пахота, радения о доме, о семье были вменены ему от прежних поколений трудолюбивых крестьян. Но вместо деревенских трудов выпала ему война, и он устал от нее, изнемог от вида смертей, изуродованной природы, разоренных жилищ, от непрерывного направленного разрушения. Его сердце было вымотано тоской и горем, и в серых глазах была бесконечная непреодолимая боль.
— Отдышись, Щукин… Скоро вечер, прохлада… Уводы станет легче.
Они услышали слабый прерывистый стрекот, наполнявший недвижное солнечное пространство. Стрекот с металлическим подвыванием приближался, смолкал, поглощаемый пыльными складками, усиливался, выныривая ближе. С одинаковым выражением унылой злобы, страха, тоски они слушали работу одинокого двигателя.
Вдалеке на мучнистой дороге возник столб пыли, вялый, развеянный, он уплотнялся к темной, непрозрачной для солнца головке. Там, на дороге, пылил маленький грузовик, «симург» или «тойота», пробираясь в «зеленке» по заброшенному тракту.
— Уйдем! — сказал Разумовский, подтягивая автомат, кивая на близкие складки равнины.
— Здесь переждем, пропустим! — Оковалков вдавливался в окоп, сползал на дно рытвины, откуда не видна была дорога. Машина пройдет и их не заметит, только накроет вялой вонью и пылью. — Пропустим!
— Не пропущу суку! — Крещеных отжимался от земли на волосатых коротких руках, на которых взбухли тяжелые жилы. — Не пропускал и не буду никогда пропускать!
На его ошпаренном лице под пылью, щетиной и копотью светилась неутомимая, неисчезающая злоба, неиссякаемая ненависть, прочертившая на невзрачном лице резкие линии. Лоб его стал круче, скулы шире, ноздри раздулись, а под мохнатыми, набитыми пылью бровями желтели ненавидящие зоркие глазки. Вглядывались в «зеленку», где, невидимый, приближался мотор.
— Мимо меня не пройдут!.. Я в лагере сидел, об одном думал, как сюда вернусь и рвать их зубами буду!..
И такая энергия ненависти была в словах прапорщика, что майор, усталый, растерянный, заманивший их всех в эту «зеленку», сгубивший группу, не имел теперь воли и власти над этой ненавистью. Был лишен этой страстной, требовавшей истребления энергии.
Крещеных почувствовал слабость майора, дернул рыжим зрачком:
— Командир, оттянись маленько назад!.. Я его в лоб приму, а вы его сзади мочите!
Оковалков подчинился его свирепой знающей воле, его неизрасходованной силе. Выбрался из окопа, прошелестел в сторону. Рытвина скрылась, и он остался один, укрываясь за сухой бугорок, сам пыльный и горбатый, как бугорок.
Грузовик приближался, изношенно гудел. Возник сквозь кусты на далекой петле дороги. Это был грязно-белый «симург» с поклажей. В кузове на тюках, держась за крышу кабины, стоял человек. Из-под колес вылетала пыль, возносилась к солнцу, словно хвост от кометы. Машина скрылась в кустах, а пыль все еще летела, не таяла.
Майор поддерживал за цевье автомат, сознавая ненужность предстоящей стрельбы. Она была не нужна и опасна, отвлекала от последнего рывка к каналу. Была не нужна ему, Оковалкову, не нужна Разумовскому, не нужна страждущему сердцем Щукину. Но она была нужна Крещеных, делала осмысленным его продвижение в постылой «зеленке», его появление на этой азиатской войне. Оковалков подчинился ему, залег с автоматом.
Машина возникла на дороге, выруливая из-за поворота. Передние колеса ее скользили, объезжали валуны и ямы, выбивали плотные буруны пыли. За стеклом кабины виднелись два лица с подковками бород, с приплюснутыми шапочками. Третий, без бороды, в красной безрукавке, стоял в рост в кузове, и над крышей кабины на турели торчал пулемет. Этот третий был пулеметчик, за его спиной, заволакивая небо, летела пыль.
Грузовичок приблизился, поравнялся с майором, подставил борт, открыл бок стрелка. Было видно, что кузов переполнен тюками, там же торцами вверх стояли две железные бочки.
Машина удалялась, показывая сквозь пыль хвостовой борт, спину пулеметчика, когда, тупо рыкнув, ударил пулемет Крещеных. Он бил по стеклу и радиатору. Первая очередь сразила водителя, «симург» вильнул, стал сворачивать, но не прочь от выстрелов, а вверх на обочину, где находился окоп и стрелял в упор пулемет. С машины свалилось несколько тюков и ящиков. «Симург» продолжал катить, а в него погружались, разворачивали ему передок пулеметные очереди.
Сквозь пыль Оковалкову было плохо видно. Он заметил, что в грузовике заиграло рыжее, с черной копотью пламя. Видно, пули пробили бочки, подожгли горючее. Вглядываясь, желая понять, что сталось с моджахедами, он увидел пулеметчика в красной жилетке. Тот выбежал из пыли и длинным скоком приближался к нему, спасаясь от прапорщика. Заметил Оковалкова, когда майор уже целился в распахнутую жилетку. Знал, что он на прицеле, видя убивающего его майора, афганец продолжал бежать, словно насаженный на длинную спицу. Оковалков убил его с близкой дистанции, и тот рухнул головой вперед, точно по траектории пуль, пробивших ему грудину.
Пыль отлетела в сторону. Виднелись упавшие на дорогу тюки, остановившийся с вялым пламенем грузовик. Крещеных, держа пулемет, встал из окопа, пошел к машине, не таясь. Двое в кабине были убиты. Разумовский привстал, подстраховывая Крещеных. Тот обошел кабину, дернул дверцу. Из нее вывалился, как куль, человек. Крещеных перетащил его, приблизился к кузову, пытался открыть борт, над которым виднелась поклажа. Борт отпал, и прапорщик стал тянуть на себя длинный рулон, похожий на свернутый ковер.
Из кузова, из горящей бочки вдруг прыснуло ослепительно, словно кто-то огромный плеснул на прапорщика жидкое пламя, длинную, завихренную на конце струю. Донесся хлопок, и сквозь звук взорвавшегося газа раздался звериный рев, визг боли. Крещеных, пропитанный топливом, хватая себя за бока, метнулся от кузова, и второй жидкий взрыв плеснул на него белый шар. Как фитиль, окруженный светом, он бежал, а потом упал и забился. Замер, а над ним горело, светило, словно вытапливало и сжигало жир.
Это случилось так быстро, что майор остался стоять на обочине. Мелькнуло в уме: так горела, брызгала пламенем скопившаяся в Крещеных ненависть. Она одна могла так гореть.
Разумовский подбежал к прапорщику, хватал его за одежду, вырывая клочки огня. Стал забрасывать его пылью. Сорвал с себя куртку, застегал наотмашь лежащего, сбивая с него огонь.
Когда майор подошел, он увидел обугленное, пузырящееся тело. Сквозь прогорелую одежду краснели жареные мускулы и пахло парным мясом. Усы на лице Крещеных сгорели, глаза, остановившиеся, расширенные от ужаса, смотрели сквозь липкую коросту топлива.