— Промедол ему… — сказал майор.
Разумовский не ответил. Присел на корточки, отирая липкие ладони о паль дороги.
Они перетащили дымящегося мертвого прапорщика в окоп, положили на дно. И увидели, что Щукин съехал, сполз вдоль скоса рытвины, голова его свалилась на плечо, глаза закатились, а изо рта свисла вялая желтоватая слюна.
— Щукин! — кинулся к нему Оковалков. — Ты что, Щукин!..
Схватил за запястье, щупал пульс своими окостенелыми, в жирной саже пальцами, не находя биений. Разодрал ему на груди рубаху, припал ухом к сухой костистой груди. И там было тихо.
Он испытывал ужас, молился, чтобы Щукин ожил, шевельнул головой, чтоб забился на его вытянутой шее родничок.
— Щукин, Щукин, родной!..
Он стал шлепать его по щекам, надеясь ударами вернуть румянец в синие губы. Повалил на дно, стал массировать, растирать ему грудь, стараясь сквозь кости и мускулы раскачать, расколебать остановившееся сердце. Отпустил бездыханного сержанта, склонился над ним, причитая:
— Щукин!.. Горе какое!..
Сердце сержанта не выдержало последнего истошного крика сгоревшего в жидком огне Крещеных, остановилось от непосильных переживаний и бед. Он оставил своему командиру довоевывать эту войну, убивать, умертвлять, проходить истертыми до волдырей ногами по бесплодным полям, пепелищам.
Они стояли с Разумовским на коленях на дне окопа над двумя умершими, не дошедшими до канала. Теперь они оставались вдвоем — два друга, два офицера, растерявшие своих подчиненных. Смотрели один на другого странным немигающим взглядом.
Штык-ножами они отваливали ноздреватую землю, обкладывали ею мертвых товарищей. Вышли на дорогу. Собирались ее пересечь, нырнуть в кустарник, устремиться к зеленой бахроме канала. Скособочился грузовичок с просевшим размолоченным стеклом. Вывалился руками вниз убитый водитель. Дымились, догорали в кузове ветошь, рыхлые бумаги — мусульманские листовки и книги. Резко хлопали и взрывались рассыпанные в огне патроны. Остывали раскаленные докрасна бочки. На дороге валялся длинный ящик, упавший с грузовика.
Они проходили мимо пулеметчика в красной жилетке, чьи вытянутые ладони указывали точно на рытвину, где прятался Оковалков. Разумовский первый, еще не понимая, одним напряжением мускулов, поворотом зрачков устремился к лежащему ящику. Подошел, наклонился.
Деревянный, защитного цвета, с черной маркировкой, с цифрами и латинскими литерами, ящик был захлопнут на стальные защелки. Разумовский осторожно, все еще не веря, сотрясаясь мельчайшей дрожью от своего неверия и своего нетерпения, разомкнул защелки, поддел крышку, открыл.
Длинная стальная труба, покрытая серым лаком, с хромированными поясками, синеватой оптикой наведения, с коническим острием боевого заряда, пахнула из ящика тончайшим драгоценным свечением, едва уловимым запахом красок, смазки, пластмассы, металлической химии, словно изделие, выйдя на свет, сделало слабый вздох.
— «Стингер»! — прошептал Разумовский, боясь прикоснуться к ракете, щупая воздух над ящиком, где свечение лака, стекла и стали сливалось в едва различимый нимб. — «Стингер»!
Оковалков разглядывал маркировку, трогал теплое тело трубы, белый конус заряда. Перед ними лежала желанная, неуловимая, недоступная ценность, во имя которой они отправились в рейд, сгубили группу, рвали пулями чужие кости и плоть, спасались бегством, терпели позор и несчастье, творили жестокость и мерзость и, отчаявшись, готовясь погибнуть, вдруг обрели это диво. Зенитная ракета, менявшая ход войны, наводившая ужас на вертолеты, загонявшая их на невероятные высоты, прижимавшая, как ящериц, к земле, аппарат, сконструированный в иноземных лабораториях, таящий секретные узлы электроники, формулы топлива, устройства инфракрасных систем, добыча, ожидаемая в Союзе в центрах разведки, в конструкторских бюро оружейников, — «стингер» лежал перед ними, и они, его обладатели, боялись к нему прикоснуться.
— Мы его там, а он здесь!.. — слабо усмехнулся Разумовский. — Мы его там, а он здесь! — Капитан улыбался длинной кривой улыбкой, растягивая губы, топорщил усы. — Мы его, гада, там, а он, гад, здесь! — Разумовский засмеялся хрипло, показывая пальцем на «стингер», лежащий, как флейта в футляре. — Мы его, суку, там, а он, сука, здесь!
Он хохотал, бился в смехе, трясся плечами, скалил зубы в нарастающих, сотрясавших его рыданиях. Его лицо дергалось от уродливых судорог, грязные слезы текли. Он грыз кулаки, пытаясь заткнуть свой рыдающий рот, но хрип и стон вырывались сквозь кулаки, и он, стыдясь своих слез, упал лицом на грудь Оковалкову, плакал, повторяя сквозь слезы:
— Мы его там, а он здесь!..
Майор прижимал к груди трясущуюся голову капитана, гладил пятерней:
— Ладно… Не надо… Ладно, тебе говорю…
Они вырубили в зарослях длинную суковатую палку. Приторочили к ней ящик с ракетой. Раздели двух убитых врагов и, скинув свое потное вонючее облачение, нарядились в балахоны, жилетки и шаровары, нахлобучили на головы плоские афганские шапочки.
Они шли, положив концы палки на плечи, тащили драгоценную ношу. Автоматы болтались поверх безрукавок, и майор улавливал исходящий от одежды запах чужого тела, пота и дыма, а от ракеты — дуновение другой цивилизации, сотворившей драгоценное диво.
Генерал был прав, посылая их за ракетой. Он ошибся местом, где ее следовало захватить разведчикам. Почти все они лежали в красновато-желтой земле, продырявленные, иссеченные и сожженные, но ракета в футляре, притороченная к суковатой палке, покачивалась на плечах уцелевших. Скоро ее положат на стол в московском КБ, и люди в белых халатах, похожие на хирургов, вскроют ее сердцевину.
Они шли, одетые в штаны и рубахи убитых ими людей. Несли ракету, чувствуя литую тяжесть ее недвижного тела. В ней дремало всевидящее око, была спрятана мощь сверхскоростного рывка, скоротечная погоня за целью, взрыв, превращающий вертолет в падающий ворох огня. Заплетаясь ногами, харкая липкой ядовитой слюной, они волокли ракету к каналу.
Канал блеснул за тополями, как лезвие. Погас, заслоненный купами зеленых кустов. Вновь возник в ровном металлическом блеске, словно прямая стальная жила была проложена в рыхлых ноздреватых пространствах.
Они замерли, притаились, ожидая увидеть на берегу канала скопище истомленных жаждой людей и животных — блеющих овец, ревущих верблюдов, пьющий, купающийся люд. Но было безлюдно, пустынно, и они заторопились на запах воды, неся драгоценную, чудом обретенную ношу.
Сдерживая и умеряя себя, отворачиваясь от скольжения струй, в которых мелькала синева неба, желтизна окрестных холмов, чистый серебряный проблеск, они уложили ракету в малую расселину, забросали ее палой листвой и суками. И лишь потом повернулись к воде.
Они разделись догола и кинулись в канал, подставляя свою перегретую, исцарапанную, зловонную плоть чистейшему потоку. Вода, созданная ледниками, пробегая по равнине, успевала согреться, была прохладна, свежа, промывала поры, царапины, смывала липкую слизь в глазах, разглаживала рубцы от ремней и пряжек.
Оковалков погрузился с головой, уцепился за подводный камень, и канал тянул его в свое русло, нежно лизал бока, гладил живот и пах, и если отпустишь камень, шелковая глянцевитая сила подхватит утомленное тело, бережно понесет по течению.
Так они и решили двигаться. Срубить два плота, уложить ракету, улечься на длинные скрепленные ветки, и ночью вода сама понесет их к дороге. Минуя все тропы, минные поля, чутких ночных дозорных. Вдоль дороги стоят заставы, курсируют «бэтээры» сопровождения, движутся боевые колонны. Там гарнизон — спасение.
Мокрые, с прилипшими волосами, они углубились в прибрежные заросли и, орудуя штык-ножами, рубили суки и ветки.
Первый плот был сделан. Разумовский, опробуя его, лег грудью на корявые слеги, оттолкнулся, поплыл. Плот кружило, вода сквозь суки мочила грудь капитану, и он учился управлять плотом, погружая руки в поток.