Мимо проходил командир «Альфы», раздраженный, торопливый. Что-то зло втолковывал своему подчиненному. Встретился глазами с Белосельцевым. Прошел было мимо. Остановился. Вернулся, подозвав к себе подчиненного:
– Проводишь этого человека за оцепление! – приказал он. – До моста. Если будет кто приставать – по рукам и по яйцам! – он пошел дальше, туда, где его бойцы сносили в груду разбросанное по этажам оружие и маленький массовик-затейник все выкликал в мегафон бодрые указания.
– Идите! – сказал провожатый из «Альфы», спуская с плеча автомат.
Белосельцев оглядел еще раз переполненный холл, истоптанный мрамор, пустые гильзы и обрывки бинтов. Увидел свое золоченое кресло, в котором сидела, откинувшись, в обморочном состоянии простоволосая женщина и другая махала над ней газетой.
Они вышли из Дома. Ветер с реки ударял в белокаменный фасад, прозрачным холодным потоком возносился вверх, к голубому небу. В этом ветреном голубом небе летали и не могли опуститься змеевидные ленты, кусочки пепла, обрывки бумаги. Выше из окон истекали черные жирные струи копоти, марали и чернили фасад. Еще выше растекалось грязное облако дыма, и сквозь дым метались испуганные птицы. Выше этих птиц, за голубизной, невидимые при свете солнца, блестели светила и звезды, проносились кометы и метеоры, вращались бесчисленные спирали галактик. Белосельцев шел под этими светилами и галактиками, удаляясь от разгоравшегося пожара, и место, где недавно лежал на камнях убитый священник, было теперь пустым.
Они прошли сквозь коридор, выстроенный одинаковыми, в шлемах и бронежилетах, бойцами «Альфы», напоминавшими шахматные фигуры, расставленные на каменной клетчатой доске. Миновали оцепление омоновцев, нетерпеливых, рвущихся к Дому, похожих на собак, которых притравливали на дичь. Протолкались сквозь тесную толпу соглядатаев, среди которых подвыпившие крикливые юнцы размахивали обрывками цепей и железками, выкрикивали брань далекому горящему Дому. Поднялись на мост.
– Дальше идите сами, – сказал провожатый. – Лучше туда! – Он махнул в сторону Поклонной горы и Триумфальной арки. – Там нет оцепления.
Он повернулся и ушел. А Белосельцев остался на мосту, над ветреной блистающей рекой, глядя на белый, с черными полосами Дом, на грязное пламя в окнах, на набережную с боевыми машинами, из которых редко, в разные стороны, уносились трассеры, на просторные марши лестниц, по которым тонкой цепочкой сквозь коридор охранения спускалась вереница покидающих Дом защитников. И это зрелище пожара в центре Москвы, картина огромного свершившегося уничтожения была для Белосельцева Концом Света. Стоя на мосту, он был частью этого Конца Света, нарисованного кем-то на фоне Москвы. Избегнув пули и взрывной волны, не сгорев в ядовитом пожаре, не забитый насмерть толпой, он существовал теперь в мире после его конца. И было странное отчуждение от этого мира, похожее на невесомость, которая, должно быть, возникала у людей после их смерти.
Часть V
Глава пятьдесят вторая
Он торопился покинуть многолюдный проспект. Уклонялся от встречных прохожих, съеживался при виде милицейской формы, норовил свернуть в соседние переулки и улицы. Проходил насквозь дворы, оглядываясь, нет ли погони. Пересекал пустыри, шлепая по лужам и мокрым канавам, путая следы. Боялся, что его настигнут и опознают, вернут туда, где – кровь, смерть, позор, отъезжающие похоронные автобусы, затравленный взгляд Хасбулатова, черная страшная морщина на лбу Красного Генерала. Он петлял, делал «скидки», обманные ходы, как подранок, в которого разрядили дробовик. Забивался в чащу, бурелом, сбивая со следа собак. Рана, которую нанес дробовик, была во всю грудь. Он шел с развороченной грудью, в которой открытое, незащищенное хлюпало сердце.
Мало-помалу он успокаивался. Не было слышно очередей и милицейских сирен. Не проносились воспаленные машины с мигалками и шальные бэтээры. В глазах людей исчезали страх, кровожадное любопытство, болезненное возбуждение, которое возникает на пожарах, на казнях, на зрелищах чужой беды и несчастья. Лица прохожих становились будничными, пресными. Беда, из которой вырвался Белосельцев, здесь, на окраине, среди складов, железнодорожных путей, малолюдных улиц, не чувствовалась, отступила. Лишь слабо просвечивала, как розоватое пятно сквозь бинт.
Он остывал, успокаивался, но его успокоение тут же сменилось изумлением, новым, поразившим его откровением. Его не убили, не сожгли, не расплющили взрывом. Его пощадили, извлекли из пекла, перенесли в безопасный, просветленный мир с голубыми небесами, позолотой полуопавших деревьев, чтобы он продолжил жизнь. После перенесенного горя и пережитого чудесного избавления эта жизнь должна протекать по каким-то новым, еще неизвестным законам.
Прежние законы, связанные с борьбой, войной, неутолимой ненавистью, не осуществленной местью, – эти прежние законы сгорели в пожаре, умерли в брезентовых, пропитанных кровью носилках. Новые законы, связанные с его избавлением, белокрылым чудом, осенившем его в горящем Доме, еще предстояло осмыслить. Они просвечивали в осенней лазури, в прозрачных деревьях, в острой счастливой мысли о Кате, с которой, казалось, он уже навсегда простился, но теперь стремился к ней туда, на Север, где она поджидала его среди белых студеных вод. Катя и была тем чудом, что пронеслось по горящему Дому, коснулось его белыми рукавами, заслонило от пули и взрыва.
И он шел по городу, вдохновленный, с предчувствием новой, открывшейся ему после избавления доли, и эта чудесная доля была связана с Катей.
Он удалялся от центра, все ближе и ближе к окраине, где скользила, искрила, как кольцо Сатурна, Кольцевая дорога. Ему хотелось пересечь эту дорогу, перебраться на другой ее берег, чтобы улететь, соскользнуть с этой гибнущей планеты, переместиться в другую Вселенную, где море, тающий снег на ржавой листве, где Катя держит на ладони красную гроздь рябины.
Это предчувствие иной доли разрасталось в нем, как белое облако, легкое и прекрасное. Но в этом облаке, если всмотреться ввысь, присутствовала некая малая темная точка. Высокая черная птица, поднятая на воздушных потоках, витала там на своих вороненых крыльях. Белосельцев нес в себе счастливое освобождение, предчувствие новой доли, созерцал воздушное белое облако и видел среди белизны едва различимую черную точку, высокую птицу. И уже не забывал о ней, не выпускал из виду.
Он проходил мимо булочной. Обшарпанная дверь отворилась, и из нее вышла пожилая женщина с сумкой, из которой торчала краюха ржаного хлеба. Лицо женщины, купившей хлеб, было удовлетворенное, умильное и очень московское. Такие лица он помнил с детства, среди хлебных ароматов, стука батонов о деревянные лотки, звона кассовых аппаратов. Такое же лицо было у матери, когда она, удовлетворенная, выбиралась из очереди, выносила сумку с теплой буханкой. Белосельцев обрадовался, углядев на женском лице это особое московское выражение. Оно было связано с белым высоким облаком, с чудесным избавлением. Но в облаке, как крохотная песчинка, витала черная птица.
Он миновал редкий, истоптанный скверик. На жухлом газоне девушка выгуливала собаку, спускала ее с поводка. Шелковистый молодой сеттер кубарем катался, метался в стороны, оглядывался на хозяйку счастливыми благодарными глазами и снова скакал среди кустов и деревьев. Белосельцев смотрел на девушку, на ее светлый красивый лоб, бархатную повязку, удерживающую пышные волосы, на преданную ей молодую собаку и радовался этой бесхитростной московской сцене. Он чувствовал веселые молодые энергии, связывающие девушку и собаку. И эти энергии были созвучны с его освобождением, с новым, взрастающим в нем предощущением воли, с белым высоким облаком. Но в белизне, в высоте присутствовала удаленная черная птица, едва заметная глазу.
Он проходил сквозной дворик. Пятиэтажные обветшалые дома были в солнце. На балконах болталось развешенное сохнущее белье. На одном висела скатерть, бело-голубая, с нежными вытканными цветами. Ветер наполнял ткань, как парус, скатерть выпукло надувалась, и на ней становился виден крупный голубой цветок. Эта скатерть, которую он разглядывал, голубой цветок, который был так нежен и чист, студеный ветер, что раздувал полотнище, были созвучны с его новыми переживаниями, были частью его избавления. Но в белизне скатерти, в неясной голубизне цветка присутствовала малая соринка, непрозрачная, сверхплотная точка. Словно среди лучей и воздушных потоков кружила зоркая птица, высматривала с высоты едва приметную цель.
Он стоял, подняв глаза, разглядывая скатерть, стараясь понять, в чем природа его тревоги, что сулит ему малая черная точка. Она приближалась, увеличивалась. Уже были видны изогнутые, как алебарда, крылья, маленькая остроклювая голова, упругий распушенный хвост. Птица сложила крылья, выставила