светлые, платиновые волосы. Меро почувствовал, как у него распух нос, потрогал свой подбородок, болевший от удара воздушной подушки.
Перед сном он выпил стакан горячей водопроводной воды, добавив туда виски; забрался в сырую постель. За сегодняшний день он ничего не съел, однако при одной лишь мысли о дорожной еде у него сводило желудок.
Меро снилось, что он на ранчо, но всю мебель из комнат вынесли, а во дворе сражаются войска в грязных белых мундирах. От звука огромных пушек разбивались оконные стекла и трескался пол, так что ему пришлось идти по балкам, а под рушащимся полом он видел оцинкованные ванны, наполненные темной густой жидкостью.
В субботу утром, когда ему оставалось проехать еще четыреста миль, Меро съел пару кусков подгоревшей яичницы, картошку, чуть сдобренную острым итальянским соусом из консервной банки, выпил чашку желтого кофе, не оставил чаевых и снова пустился в путь. Эта была не та еда, которой бы ему хотелось. Обычно на завтрак он выпивал два стакана минеральной воды, съедал шесть зубчиков чеснока и грушу. Небо на западе помрачнело, оранжевые пятна на нем пробивались наружу ослепительными вспышками.
Меро пересек границу штата и попал в Шайенн во второй раз в жизни. Неоновые рекламы, автомобили, цемент не обманули его: он помнил городок у железнодорожной станции, состоявший из сплошных ухабов. На этот раз Меро был невыносимо голоден и заглянул в ресторан на вокзале, хотя обычно не ходил в рестораны, и заказал бифштекс, но, когда официантка принесла мясо и он разрезал его, кровь растеклась по белой тарелке, и тут Меро уже ничего не мог с собой поделать — он видел животное, открывшее в безмолвном крике рот, он видел и смешную сторону этого своего отвращения: пастух, сбившийся с пути истинного.
Потом Меро припарковался напротив телефонной будки, закрыл машину, хотя отходил от нее всего метра на два, и позвонил по телефону, который ему дала жена Клеща. В разбитой машине был телефон.
— У нас не было от вас никаких известий, и мы решили, может, вы передумали! — закричала она.
— Нет, — ответил он, — я буду сегодня поздно вечером. Я сейчас уже в Шайенне.
— Сильный ветер. Говорят, что может пойти снег. В горах, — в ее голосе звучало сомнение.
— Ничего, — сказал он, — погоду я беру на себя.
Через несколько минут Меро уже выехал из города и направился на север.
Равнина, простиравшаяся по обеим сторонам дороги, уменьшила «кадиллак» до размеров пылинки. Ничего не изменилось, вообще ничего: пустое, бесцветное место; ревущий ветер; вдалеке антилопа, маленькая, как мышь; очертания ландшафта точно такие же, как прежде. Меро почувствовал себя попавшим в прошлое, спокойствие восьмидесятитрехлетнего человека испарилось, как вода, и его место заняла жгучая, молодая ненависть к глупому миру и к глупцам, в нем живущим. «Вы не представляете, какое это было чертовски трудное время для того, чтобы отправляться в путь. Вы не знаете, на что это было похоже», — он повторял это своим бывшим женам до тех пор, пока они не говорили, что знают; он вколачивал им это в уши по две сотни раз: бедный парень стоял на улице с плакатом и искал работу, а потом работал с этим котельщиком — и так далее и тому подобное.
В тридцати милях от Шайенна он увидел первый рекламный щит: «ХОЛМ-ПОД-ВАЙОМИНГОМ. На западе веселись по-западному». На огромной фотографии были запечатлены кенгуру, прыгающие посреди полыни, и светловолосый улыбающийся малыш, с маниакальным упорством пытающийся изобразить на своем личике удовольствие. Надпись по диагонали уведомляла: «Открытие 31 мая».
— Так что же, — спросил Ролло у девчонки старика, — чем же там дело кончилось с этим мистером Тином Хэдом?
Он смотрел на нее, причем не только в лицо, его глаза скользили по ней и вверх и вниз, как утюг по рубашке, а старик, в своем почтальонском свитере и кривобокой шляпе, пил себе «Эверклиэр» и не замечал ничего, а может, и замечал, но это его не беспокоило. Он то и дело вставал, чтобы пойти, пошатываясь, на крыльцо и полить там траву Когда старик уходил, напряжение спадало, и они становились обычными людьми, с которыми ничего не происходит. Ролло отводил глаза от женщины, наклонялся, чтобы почесать собаку за ухом, приговаривая: «Рыкалка зубастая», — а женщина уносила в раковину тарелку и, зевая, лила на нее воду. Когда старик снова возвращался на свой стул и в его стакане появлялся похожий на оливковое масло «Эверклиэр», то взгляды снова заострялись, а интонации голоса снова нагружались сложными смыслами.
— Ну, так вот, — продолжала она, забрасывая свои косы за спину, — каждый год Тин Хэд резал одного из своих быков, и этим мясом они питались всю зиму — вареным, жареным, копченым, фрикасе, подогретым и сырым. И вот однажды он идет к коровнику и бьет топором быка, хорошего быка, и тот падает от удара. Тин связывает ему задние ноги, подвешивает быка и закалывает, подставляет вниз бадью, чтобы в нее стекала кровь. Когда крови вытекает уже достаточно, он снимает тушу и принимается снимать с нее шкуру, начиная с головы: разрезает на затылке, мимо глаза, к носу и отдирает шкуру. Он не отрезает голову, а продолжает снимать шкуру: от копыт, к коленным сухожилиям, по внутренней части бедра, к мошонке и в середину живота, к грудине. Теперь он уже готов снимать шкуру с боков туши, эту старую, жесткую шкуру. Но сдирать шкуру — тяжелая работа, — старик кивнул, — и Тин бросил свежевать тушу на половине, решив, что пора пообедать. Так что он бросил быка полуободранным там же, на земле, и пошел на кухню, но перед этим отрезал у быка язык — это было его самое любимое блюдо, если сварить его и съесть холодным со сделанной миссис Тин Хэд горчицей из чашки с незабудками. Так вот, положил он язык на землю и пошел обедать. На обед у них в тот день была курица с клецками — одна из этих поменявших цвет куриц: с одного конца белая, а с другого — голубая. Да-да, голубая, как глаза твоего старого отца.
«Ей бы только соврать. Глаза у старика были темно-карие».
На высокие равнины ложился тонкий снежок, искусно заполняя собой воздух и скрывая редкую грязь. «Какая прекрасная, — подумал он, — прозрачная шелковая ткань». Но в ветре была и сила, раскачивавшая тяжелую машину: ветер — это огромная пульсирующая артерия, по которой воздух несется с небес, чтобы коснуться земли. Столбы дыма поднимались вверх на десятки метров; элегантные фонтаны, извивающиеся снежные черти, очертания закрытых чадрой арабок и призрачные всадники растворялись в белом дыме. Снежные змеи, вившиеся по асфальту, выпрямились и превратились в прутья. Меро ехал по стремительной реке холодной, бесконечно белой пены. Он не видел ничего и нажал на тормоза; ветер бился о машину, грязь, бешено летевшая на ветру, с шипением царапала по стеклу и металлу. Автомобиль содрогался. И вдруг, так же неожиданно, как начался, ветер прекратился, и дорога очистилась; Меро увидел впереди огромную пустыню.
Как мы узнаём, что чего-то с нас уже хватит? Что дергает за тот рычаг, который выбрасывает знак «Стоп»? Какие электрические разряды потрескивали в мозгу Меро прежде, чем там оформилось решение покинуть это место? Он услышал тогда эту ее проклятую историю — и все: жребий был брошен. Долгие годы впоследствии он думал, что уехал без достаточной на то причины, и страдал от этого. Но потом он начал смотреть по телевизору передачи о животных и узнал, что ему просто пришло время найти свою собственную территорию и свою собственную женщину. И сколько же их было там, в большом мире, женщин! Он женился на трех или на четырех из них, а перепробовал целую кучу.
С неуклонной неотвратимостью незаметно надвигающегося прилива образ ранчо вырисовался в его сознании; Меро вспоминал знакомые заборы, которые сам когда-то делал; туго натянутую под идеальными углами проволоку; канавы и валуны; крутые берега реки; скалы, напоминавшие кости, с остатками мяса на них, всё поднимавшиеся и поднимавшиеся вверх; и ручей, внезапно уходящий под землю, исчезающий в подземной темноте, стремящийся к слепым рыбам, и превращающийся в родник, бьющий наружу из горы в десяти милях к западу, уже на соседской территории, из-за чего их ранчо стало какой-то совершенно бесплодной красной землей, сухой, как крекер; огромные каньоны с высокими пещерами, удобными для львов. Меро вспомнил, как они вдвоем с Ролло в начале той зимы ходили к утесу с нарисованными вульвами. Там наверху были очень хорошие, с точки зрения льва, пещеры.