Il y a toujours d’excellentes raisons pour justifier ces intervalles, mais l’ermite ne peut les connaitre. Bien qu’il soit inactif dans sa cellule, au dehors ses amis tournoient dans le tourbillon de la vie. Cet intervalle vide qui passe pour lui si lentement au point que les pendules memes paraissent arretees et que les heures sans ailes marchent peniblement a la maniere des vagabonds fatigues et prets a s’arreter pres des bornes, ce meme intervalle, sans doute, se trouve fecond en evenements et haletant de precipitation pour ces amis.
L’ermite — s’il s’agit d’un ermite raisonnable — avalera ses propre pensees et enfermera ses propre emotions durant ces semaines d’hiver interieur. Il saura que le Destin avait l’intention qu’il imitat le loir en cette occasion; alors il se soumettra, se mettra lui-meme en boule, se glissera dans un trou de la vie et se resignera doucement a se laisser emprisonner par le mouceau qu’y transportera le vent et qui, bientot, le bloquera et le gardera dans la glace pour la saison nouvelle.
Qu’il dise: «C’est tres bien; cela doit etre ainsi puisque c’est ainsi». Et peut-etre qu’un jour son sepulcre neigeux s’ouvrira, que la douceur du printemps reparaitra, que le soleil et le vent du sud l’atteindront les haies en bourgeons, les chants des oiseaux et des rivieres liberees l’inciteront a une resurrection chaleureuse.
Peut-etre sera-ce le cas; peut-etre en ira-t-il autrement; il se peut que la gelee penetre dans son coeur et ne fonde plus; il se peut qu’au retour du printemps un corbeau ou une pie becquetent du mur ses os de loir.
Eh bien, meme dans ce cas, tout sera bien; on suppose que des son commencement il se savait mortel et qu’il devrait un jour suivre le chemin destine a toute chair: «Aussi bien tot que tard».
L’espace blanc est toujours un point nuageux pour le solitaire.
…Vers la derniere de ces sept et longues semaines j’admis ce que pendant les six autres j’avais jalousement exclu, la conviction que ces blancs etaient inevitables: le resultat des circonstances, le decret du Destin, une part du sort de ma vie et surtout un sujet sur l’origine duquel aucune question ne devait jamais etre posee et sur la consequence douloureuse duquel aucune plainte ne devait jamais etre proferee.
…J’essayai divers expedients pour soutenir et remplir mon existence: je commencai un grand ouvrage de dentelle, j’etudiai l’allemand avec quelque assiduite, j’entrepris un cours regulier de lectures dans les volumes les plus austeres et les plus gros de la bibliotheque; en tous mes efforts j’etais aussi orthodoxe que je savais etre. Y avait-il erreur, pourtant, sur quelque point? Fort probablement.
Mais l’heure du supplice etait celle du courrier
Так писем не ждут:
Так ждут — письма. [225]
Mais l’heure du supplice etait celle du courrier; par malheur je ne la connaissais que trop bien et j’essayais aussi vainement qu’assidument de me cacher cette connaissance, redoutant la torture de l’attente et l’aballement ecoeure du desappointement qui, quotidiennement, precedait et suivait le coup de sonnette bien connu.
Je suppose que les animaux en cage et nourris chichement au point de rester toujours affames, attendent leur nourriture comme j’attendais une lettre. Oh — pour dire la verite et abandonner ce ton faussement calme qui, si on le soutient longtemps, use l’endurance de la nature — je subis durant ces sept semaines des craintes et des douleurs cruelles, d’etranges epreuves interieures, de miserables defaillances de l’esperance, d’intolerables envahissements du desespoir. Ce dernier La lettre — la lettre bien-aimee — ne voulait ras venir; et elle etait toute la douceur que j’avais a attendre dans la vie.
Charlotte Bronte — <1853>
МЦ — 1932 [226]
— Не знаю, обнаружится ли в дебрях моих записей еще одно мое письмо, последнее, знаю, что в дебрях сундуков существует на него ответ: целый обвинительный акт: за ужасное (у меня — намеренное, чтобы сразу разорвать) слово: связь, за разбитое его доверие, преданность, приверженность. (Было ли всё это — ничего не знаю и никогда не узнаю.) На последнее письмо, уже дико мучась от другого: другим, не ответила.
1926 г. — весна, помнится. (2-го ноября 1925 г. приехала в Париж.) Мы на Villette, y Черновых [227]. Новые люди, успех первого вечера, воженье вдоль виллетского канала увесистого чудного Мура, и пр. и пр., сердце — отчасти, время — целиком замещено. И — письмо от А. Б<ахраха>. Просит повидаться. Назначаю. Нееврейски-высокий, но типично-еврейский молодой человек, долговязый, с большими глазами (или очками?) с большими ушами, с большими губами. У Ч<ерно>вых его знают, по крайней мере с виду: как усердного танцора на эмигрантских балах и неудачного претендента на руку дочки Цейтлиных [228] (меценатов) — красотки — предпочедшей ему какого-то профессора. Отношение (ч<ер>новское) юмористическое. Подготовленная, нацеливаюсь.
Сидим в кухне — все Черновы, т. е. с нами человек двенадцать — и едим кровавую колбасу (будэн, изделие местных бойнь, какой-то особенный сорт: с кашей).
— А это, что Вы едите, кровавая колбаса. Она очень полезная: сгущенная кровь. В этом кусочке, напр., — правда интересно! — целая бочка крови, конечно не бочка, но вроде. Между прочим, ее покупают на метры — здесь два — но она когда жаришь сильно садится, так что нужно покупать три. Здесь как раз бойни, очень удобно.
А. Б. — Гм…
И т. д. — повышенно-деловито и участливо, точно в ответ на его подробные расспросы, точно весь он, А. Б., от этого будэна зависит (так человеку хором объясняют как лучше проще быстрее пройти туда-то, где он в 3 ч., скажем, непременно должен быть).
Словом, с колбасы не съехали.
Говорили впрочем кажется еще о Борисе Зайцеве.
(Сейчас — и только сейчас — вижу, что шутка вышла не совсем уместная: из-за еврейства — и крови, которых тогда не связала и которых, убеждена — ибо знал меня — не связал он. Могли связать — другие, но плохих других — не было. Невинно веселились (все, кроме него). Сейчас чуть-чуть жалко вспоминать: кажется единственный раз в жизни была со всеми — против одного (как год или <около?> спустя — единств<енный> раз — со всеми — за одного: Линдберга: toutes proportions gardees! [229]). Но цель моя была — только мистификация: оказаться после такого, после того лирического потока — дурой, занятой только кровавой колбасой. Словом, если не щадила его, не щадила и себя, ибо никакого разъяснения не последовало. М. б., взволнованный встречей, ничего и не заметил, кроме: много народу, разговоры не о том… [230])
Гoда — не знаю, знаю весна, положим — 1927-ая [231]. Пишу,