три. Артона не стал спорить, а Бейсингем и вовсе молчал. Солнце уже припекало, он исходил потом под солдатским мундиром, который дал ему капрал, чтобы не видно было шелковой рубашки. Табунщику, казалось, ни до чего не было дела, но вдруг он оглядел Бейсингема, покопался в седельной сумке, извлек простую застиранную холщовую рубаху и линялые коричневые штаны, кинул ему на седло и уехал. Энтони тревожно взглянул на капрала.
– Ничего, молчать будет, – успокоил его Артона. – Здесь народ неразговорчивый, особенно с благородными и солдатами. А уж коль скоро до переодевания дошло, может, и остальное в должный вид приведем, а, ваша светлость?
Капрал снарядился в дорогу основательно. Когда они подъехали к маленькой речке, Артона достал из мешка ножницы и бритву, и через полчаса Бейсингем лишь головой качал, глядя в осколок зеркальца и не узнавая себя. В долговязом, бритом молодом человеке – лет пять долой! – с короткими, по-солдатски, чуть ниже ушей остриженными волосами трудно было узнать милорда Бейсингема. Можно, но трудно.
Чуть-чуть подумав, Артона чикнул ножницами и по своим усам, проворчав:
– Так-то лучше… Все приметы долой! Теперь снимите сапоги, ваша светлость – уж больно они у вас хорошие – и тронемся, пожалуй…
– Как же я поеду без сапог? – удивился Энтони.
– Как ездят те, у кого их нет, – пожал плечами капрал, – босиком.
По пути Артона в каждой деревне заходил в лавку, оставляя Бейсингема с конями. Наконец, из третьей по счету он вышел с торжествующим лицом, держа под мышкой толстый коричневый мешок, медный рожок и небольшой ободранный деревянный ящичек. Немного повозившись, капрал засунул ящик в мешок и привязал к седлу.
– Почта! – догадался Энтони. – Артона, что б я без тебя делал!
Капрал не сдержал довольной улыбки, однако тут же стал серьезным:
– Теперь купить вам, ваша светлость, что-нибудь получше этих тряпок – и вперед.
В следующей деревне они пообедали и купили поношенный солдатский мундир и башмаки. Трактирщица оглядела Энтони и хихикнула.
– Чего скалишься? – прикрикнул Артона. – По-твоему, я ему бархатные штаны покупать должен, если он из благородных? Пусть спасибо скажет, что я взял его почту возить и что мне с таким оборванцем ехать неприлично! Эй, как тебя там…
– Валентин… – искоса взглянув на новое начальство, ответил Энтони.
– Ступай коней седлать, нечего тут на баб пялиться! – капрал чувствительно пихнул Бейсингема в спину, и тот, уже выходя, слышал, как он говорил хозяйке: – Подобрал его у табунщиков, в степи. Этот еще ничего… Ты бы видела, до какого безобразия иной раз доходят благородные…
«Если бы Артона знал, как он прав…» – подумал Энтони, вспомнив себя в зеркале цирюльника на Жасминовой улице.
– Вы не обижайтесь, ваша светлость… – едва они выехали за околицу, начал Артона.
– Да я не обижаюсь. Я вот о чем думаю. Коль скоро ты будешь в деревнях и в поле по-разному ко мне обращаться, то непременно перепутаешь. Если ты мне на дороге тычок дашь, я уж как-нибудь стерплю, а если где-нибудь в трактире ляпнешь: «Ваша светлость»? Давай уж я у тебя и на самом деле помощником побуду…
В последующие дни Энтони пришлось в полной мере почувствовать себя подчиненным. Он седлал и, если не было конюха, чистил коней, наливал своему «старшому» вино и лез ложкой в миску строго в свою очередь, то и дело получал тычки и оплеухи, а сам был неизменно почтителен, что в деревнях, что в поле, так что в конце концов совершенно вошел в роль обнищавшего дворянина, которого отставной унтер из милости взял почту с собой возить.
– Он ведь благородный, – объяснял дорожным спутникам Артона, сидя за кружкой пива. – Ему никогда для хлеба работать не приходилось. Ничего, нужда и не тому научит…
Они гнали коней, как… как почтальоны, меняя ослабевших на свежих и делая по полтора кавалерийских перехода в день. Пока они успевали, хотя и с трудом. Выложившись за день, по ночам Энтони засыпал, едва коснувшись подушки. Но в первую же ночь на постоялом дворе он вдруг проснулся с отчаянно бьющимся сердцем. Ему приснился сон, невероятно отчетливый, словно и не сон вовсе. Он увидел Теодора. Лицо цыгана осунулось, глаза запали, руки заведены за голову, нижняя губа прокушена, на подбородке – запекшийся ручеек крови. В темных глазах – то самое выражение, которое он уже видел и раньше, но не мог понять, а теперь понял. Это был страх – нет, не страх, а ужас, обессиливающий, смертельный ужас.
– Тони, – шептал Теодор. – Тони… Пожалуйста, успей… До тринадцатого я буду жить. Успей… спаси меня, Тони…
Бейсингем натянул рубашку на груди так, что она затрещала. Нет! Это слишком! Он и так выкладывается, как может, это нечестно, его мозг не имеет права вытворять с ним такие штуки. Он крутился на постели, но, едва закрывал глаза, перед ним вставало все то же лицо. Наваждение длилось часа два, а потом пропало, как не было.
На следующую ночь все повторилось. Снова то же лицо, еще более осунувшееся, снова умоляющий не то шепот, не то стон: «Спаси меня, Тони!» Он ведь сказал, он решил для себя, что вытащит Галена оттуда – пусть изуродованного, какого угодно, но вытащит, и потом не бросит, никогда, что бы с ним ни сделали…
– Слышу, – нетерпеливо ответил он. – Я тебя слышу, Терри! Я приду!
– Я буду ждать, – шепнул тот и прикрыл глаза. И на следующую ночь он снова увидел Теодора.
– Тони… – шептал цыган. – Тони, ответь! Поговори со мной… – и вдруг выдохнул: – О, Боже!
Перед тем как сон оборвался, Энтони успел увидеть, что ужас в глазах Теодора стал темным и тяжелым, как сгусток смолы. Следующей ночи, последней перед столицей, Бейсингем ждал с нетерпением, но Галена он больше не увидел. Однако Энтони помнил: тринадцатое.
И вот, наконец, впереди показались воспетые поэтами стены Трогартейна. Теперь они выглядели совсем по-другому, безукоризненно строго и чинно – а Энтони дорого бы дал, чтобы вновь увидеть прежний хаос. Сейчас это была простая каменная десятифутовая стена, без частокола, ибо нижний город в обороне больше не нуждался. Из-за нее не высовывались деревья и крыши домов, да и народу наверху не было – задняя стена обвалилась, и все, что за камнем, представляло собой просто груду земли.
Но все же это была стена, а в стене – ворота, а в воротах – караульные. Это не придорожные деревни, здесь Бейсингема видели не раз. Может, его, конечно, и не узнают – такого. Ну а если узнают? Они остановили коней, спешились неподалеку от какого-то трактира.
– Артона, – тихонько сказал Энтони. – Нам в ворота нельзя.
– Может, темноты подождем? – предложил капрал. – В темноте, при факелах, проедем…
– Нельзя нам ждать! – крикнул Энтони так, что на них стали оглядываться. И тут же получил тычок от «главного почтальона», такой, что сунулся носом в конскую шею.
– А я говорю – будем ждать! – заорал на него Артона. – И не твое щенячье дело мне указывать! Быстро веди коней во двор!
Энтони, опустив голову, потянул лошадей за собой к воротам трактира, Артона пошел следом. Больше никто не обращал на них внимания.
– Шуметь-то зачем? – флегматично спросил Артона десять минут спустя и с опаской покосился на пивную кружку в руке Бейсингема. – Чтобы вас вернее узнали? От крика мыслей не прибавится.
Взяв свою кружку с пивом, он подошел к хозяину и принялся о чем-то с ним шептаться.
– Все будет, – сказал, вернувшись, капрал. – И в город попадем, и по улицам пройдем незамеченными. Повезло нам, в нужный трактир зашли. Сейчас только пиво допьем, и двинемся…
Выпив и расплатившись, они прошли на хозяйскую половину. Там была еще одна комната, с двумя столами и широченной лавкой у дальней стены. На лавке, на грязнейших простынях, спали несколько женщин, явно из разряда уличных. Хозяин потряс за плечо одну из них.
– Чего тебе? – подняла та растрепанную голову.
Трактирщик тихо сказал ей несколько слов и ушел. Женщина хмуро указала Бейсингему на лавку рядом с собой, подошла к столу, налила себе вина, затем извлекла откуда-то небольшой плетеный ящичек, достала холщовый бинт.