подумать, будто он в первый раз слушает вас, — обратилась она к художнику. — Если бы вы видели его в то время, как вы говорили: он прямо пил ваши слова. Завтра он наизусть повторит нам все, что вы сказали, не пропустив ни одного слова.
— Нет, я совсем не шутил! — запротестовал художник, восхищенный успехом своей речи. — У вас такой вид, будто вы думаете, что я вам все наврал, пустил вам пыль в глаза; отлично, я поведу вас, чтобы вы сами посмотрели, и вы скажете тогда, преувеличил ли я: бьюсь об заклад, что вы вернетесь в еще большем восторге, чем я!
— Но мы нисколько не думаем, что вы преувеличиваете, мы хотим только, чтобы вы кушали и чтобы мой муж тоже кушал; положите г-ну Бишу еще камбалы, разве вы не видите, что она у него совсем простыла? Мы никуда не торопимся, вы подаете так, точно в доме пожар; подождите немного, вы не предложили салат.
Г-жа Котар, отличавшаяся скромностью и редко открывавшая рот, умела, однако, найти должное самообладание, когда счастливое вдохновение посылало ей на уста подходящее слово. Она чувствовала, что оно будет иметь успех, это сообщало ей уверенность, и она вступала в разговор не столько для того, чтобы блеснуть, сколько для того, чтобы быть полезной карьере мужа. Вот почему она подхватила слово „салат“, только что произнесенное г-жой Вердюрен.
— Ведь это не японский салат? — сказала она вполголоса, обращаясь к Одетте.
Восхищенная и смущенная удачно сказанным словечком и смелостью, с какой она сделала таким образом тонкий, но прозрачный намек на новую пьесу Дюма, пользовавшуюся в городе успехом, она залилась очаровательным смехом простушки, не очень громким, но таким неудержимым, что несколько мгновений не могла совладать с собой.
— Кто эта дама? Она дьявольски остроумна, — спросил Форшвиль.
— Это еще пустяки. Вот мы покажем вам ее, если вы все пожалуете к нам обедать в пятницу.
— Вы сочтете меня ужасной провинциалкой, сударь, — сказала г-жа Котар Свану, — но, представьте, я еще не видела этой пресловутой „Франсильон“,[60] о которой все так трубят. Доктор уже был на ней (я припоминаю даже, он мне сказал, что ему доставило огромное удовольствие провести вечер с вами), и я должна сознаться, что нахожу неразумным заставлять его тратить деньги на билеты и идти в театр вместе со мной, раз он уже видел эту пьесу. Конечно, никогда не приходится жалеть о вечере, проведенном во Французской Комедии, там всегда так хорошо играют, но так как у нас есть очень милые друзья, — (г-жа Котар редко называла собственные имена; считая это более „изысканным“, она ограничивалась выражениями „наши друзья“, „моя приятельница“, и произносила эти слова неестественным тоном с важным видом лица, называющего фамилии только в тех случаях, когда оно желает), — которые часто имеют ложи и любезно приглашают нас на все новые пьесы, стоящие того, чтобы их посмотреть, то я вполне уверена, что рано или поздно увижу „Франсильон“ и составлю о ней свое мнение. Должна, однако, признаться, что чувствую себя в довольно глупом положении, ибо, куда я ни прихожу, везде, понятно, только и говорят, что об этом злосчастном японском салате. Все эти разговоры начинают даже немного утомлять, — прибавила она, видя, что Сван проявляет гораздо меньший интерес, чем она рассчитывала, к столь животрепещущей теме. — Впрочем, нужно признаться, что пьеса эта дает иногда повод для очень забавных шуток. У меня есть приятельница, большая чудачка, хотя очень хорошенькая женщина, пользующаяся большим успехом в обществе, всюду бывающая; она рассказывает, что заставила свою кухарку готовить этот японский салат, кладя в него все то, о чем Александр Дюма-сын говорит в своей пьесе. Она как-то пригласила к себе несколько знакомых отведать этот салат. К сожалению, я не была в числе избранных. Но она подробно рассказала нам об этом в ближайший свой „день“; по- видимому, получилось нечто ужасно противное, все мы хохотали до слез. Но, знаете, тут все зависит от того, как рассказать, — нерешительно заметила г-жа Котар, видя, что Сван сохраняет серьезный вид.
И, предположив, что это объясняется, может быть, его равнодушием к „Франсильон“, она продолжала:
— Мне почему-то кажется, что я буду разочарована. Не думаю, чтобы эта пьеса могла сравниться с „Сержем Паниным“, которого обожает г-жа де Креси. Вот это настоящая пьеса: такая глубокая, вызывает у вас столько размышлений; но давать рецепт салата на сцене Французской Комедии! Между тем как „Серж Панин“! Впрочем; все, что выходит из-под пера Жоржа Онэ, всегда так хорошо написано. Не знаю, видели ли вы „Железоделательного заводчика“,[61] которого я ставлю еще выше, чем „Сержа Панина“.
— Извините меня, — иронически ответил ей Сван, — но я должен признаться вам, что оба эти шедевра почти в равной мере оставляют меня равнодушным.
— Правда? Что же вы ставите им в упрек? И это ваше окончательное мнение? Может быть, вы находите эти вещи слишком грустными? Впрочем, как я постоянно говорю, никогда не следует спорить относительно романов и театральных пьес. Каждый видит вещи по-своему, и то, что вселяет вам крайнее отвращение, я, может быть, люблю больше всего. — Тут ее перебил Форшвиль, обратившийся с вопросом к Свану. В то время, как г-жа Котар говорила о „Франсильон“, Форшвиль выразил г-же Вердюрен свое восхищение тем, что он назвал маленьким „спичем“ художника.
— У вашего друга такая легкость слова, такая память! — сказал он г-же Вердюрен, когда художник окончил. — Редко мне приходилось встречать что-либо подобное. Черт возьми! Хотел бы я обладать такими способностями. Из него вышел бы первоклассный проповедник. Можно сказать, что вместе с г-ном Брешо у вас два отменных номера за сегодняшним обедом; мне кажется даже, что как оратор художник заткнет, пожалуй, за пояс профессора. У него речь течет естественнее, не так книжно. Правда, попутно он употребляет немножко реалистические слова, но сейчас это как раз модно; мне не часто случалось видеть, чтобы человек так ловко держал плевательницу, как мы выражались в полку, где, между прочим, у меня был товарищ, которого как раз ваш гость немножко напоминает мне. По поводу чего угодно — затрудняюсь даже назвать вам что-нибудь — ну хоть бы по поводу вот этой рюмки он мог болтать часами; нет, не по поводу этой рюмки, — я привел вам глупый пример, — но по поводу, скажем, битвы под Ватерлоо или чего- нибудь другого в этом роде он преподносил вам попутно вещи, какие никогда бы не пришли вам в голову. Да, ведь Сван служил в этом самом полку; он должен знать его.
— Вы часто видите господина Свана? — спросила г-жа Вердюрен.
— Увы, нет! — отвечал г-н де Форшвиль; чтобы легче снискать благосклонность Одетты, он был любезен со Сваном и решил воспользоваться этим случаем и польстить ему, заговорить о его аристократических знакомствах, но заговорить как светский человек, благодушно-критическим тоном, не делая при этом такого вида, точно он поздравляет его с каким-то нечаянным успехом: — Не правда ли, Сван? Я никогда вас не вижу. Но как же прикажете с ним видеться? Это животное вечно сидит то у Ла Тремуй, то у де Лом, то еще у кого-нибудь!.. — Обвинение тем более неосновательное, что уже в течение года Сван почти нигде не бывал, кроме Вердюренов.
Однако имена лиц, с которыми Вердюрены не были знакомы, встречались ими неодобрительным молчанием. Г-н Вердюрен, опасаясь тягостного впечатления, которое эти фамилии „скучных“, особенно произнесенные так бестактно перед лицом всех „верных“, должны произвести на его жену, украдкой бросал на нее беспокойный и озабоченный взгляд. Он увидел тогда, что г-жа Вердюрен, в своем твердом намерении не считаться, не входить ни в какое соприкосновение с новостью, которая только что была сообщена ей, в своем непреклонном решении оставаться не только немой, но еще и глухой, как мы притворяемся глухими, когда провинившийся перед нами друг пытается ввернуть в разговор какое-нибудь извинение, выслушать которое беспрекословно значило бы принять его, или когда в нашем присутствии произносят запретное имя нашего заклятого врага, — увидел, что г-жа Вердюрен, опасаясь, как бы молчание ее не произвело впечатления попустительства, и желая придать ему вид бессмысленного молчания неодушевленных предметов, вдруг сделала лицо свое совершенно безжизненным, совершенно неподвижным; ее выпуклый лоб был теперь не больше, чем превосходная гипсовая модель, куда имя этих Ла Тремуй, у которых вечно пропадал Сван, никоим образом не могло проникнуть; ее чуть сморщенный нос позволял увидеть две темные щелочки, вылепленные, казалось, в точном соответствии с жизнью. Казалось, что ее полуоткрытый рот вот-вот заговорит. Это был, однако, только восковой слепок, только гипсовая маска, только макет для памятника, только бюст для выставки во Дворце промышленности, перед которым, наверное, останавливалась бы публика, с восхищением взирая на мастерство, с каким скульптору удалось сообщить почти папскую величественность белизне и суровости камня при изображении непререкаемого достоинства