смешного нет, – если б вы так не возмущались, никто не придал бы ему никакого значения. Я отказываюсь вас понимать.
– Мы умираем от любопытства; в чем же все-таки дело?
– Да ничего особенного! – восклицал герцог Германтский. – Вы, может быть, слышали, что мой брат собирается подарить Брезе, замок своей покойной жены, своей сестре Марсант?
– Да, но нам говорили, что она отказалась: ей не нравится местность, и климат для нее не подходящий.
– Именно это кто-то сказал моей жене и заметил, что брат дарит замок сестре не для того, чтобы сделать ей приятное, а чтобы ее уязвить. “Шарлю, – говорит, – страшная язва”. Но ведь вы же знаете, что Брезе – настоящий королевский дворец, стоит он, по всей вероятности, несколько миллионов, раньше это было владение короля, там один из самых красивых французских лесов. Многие были бы рады, если б их эдаким образом уязвили. Так вот, услыхав, что Шарлю называют язвой только за то, что он собирается подарить дивный замок, у Орианы вырвалось – вырвалось невольно, это я могу подтвердить, без всякого злого умысла, прямо-таки с быстротой молнии: “Язва… язва… Ну, значит, он Язвиний Гордый!” Вы, конечно, понимаете, – продолжал герцог, снова взяв ворчливый тон, и обвел взглядом находившихся в гостиной, чтобы уяснить себе, как они оценили остроумие его жены, хотя он довольно скептически относился к познаниям принцессы д’Эпине в области древней истории, – вы, конечно, понимаете, что тут намек на римского императора Тарквиния Гордого;[332] это глупо, это неудачная игра слов, недостойная Орианы. Я не так остроумен, как моя жена, зато я осторожнее, я думаю о последствиях; если, не дай бог, узнает брат, то выйдет целая история. Самое скверное, – добавил он, – что Паламед в самом деле человек очень высокомерный, да к тому же очень самолюбивый, болезненно воспринимающий то, что толкуют о нем за спиной, даже и не в связи с замком, прозвище “Язвиний Гордый” ему, в общем, подходит, тут я ничего не могу сказать. Остроту моей супруги спасает то, что даже когда она на грани пошлости, она все-таки остается остроумной и довольно метко определяет людей.
Так, то благодаря Язвинию Гордому, то другой остроте родственные визиты герцога и герцогини пополняли запас рассказов принцессе, и волнение, поднимавшееся от этих визитов, еще долго не утихало после ухода остроумной женщины и ее импресарио. Остротами Орианы угощали сперва избранных, приглашенных (тех, что оставались у принцессы). “Вы слыхали про Язвиния Гордого?” – спрашивала затем принцесса д’Эпине. “Слыхала, – отвечала, краснея, маркиза де Бавено, – от принцессы де Сарсина (Ларошфуко), но только это был уже не совсем точный пересказ. Конечно, гораздо интереснее было бы это услышать так, как все это излагали вам”, – добавляла она, словно желая сказать: “услышать под аккомпанемент автора”. – “Мы говорили о последней остроте Орианы, – Ориана только что здесь была”, – сообщали гостье, и она приходила в отчаяние оттого, что не пришла час назад. “Как? Ориана была здесь?” – “Ну да! Жаль, что вы не пришли чуточку раньше”, – отвечала принцесса д’Эпине, не упрекая недогадливую свою гостью, но давая ей почувствовать, как много она потеряла. Она, мол, сама виновата, что не присутствовала при сотворении мира или на последнем спектакле с участием Карвало.[333] “Как вам понравилась последняя острота Орианы? Я, признаться, в восторге от Язвиния Гордого”. Эта же самая “острота” предлагалась в холодном виде и на другой день, за завтраком, ближайшим друзьям, которых только ради этого блюда и звали, и потом еще целую неделю подавалась она под разными соусами. Даже во время ежегодного своего визита принцессе Пармской принцесса д’Эпине пользовалась случаем, чтобы спросить ее высочество, знает ли она остроту Орианы, и все рассказать ей. “Ах, Язвиний Гордый!” – восклицала принцесса Пармская, и хотя она таращила от восторга глаза
Что касается тех Курвуазье, которые сидели у Виктюрньены, когда приходила герцогиня Германтская, то ее приход обыкновенно обращал их в бегство, потому что их раздражали “распластывания” перед Орианой. И все же один из Курвуазье остался в день Язвиния Гордого. Он был человек образованный, так что смысл этой шутки до него частично дошел. И Курвуазье начали всем и каждому рассказывать, что Ориана прозвала дядю Паламеда Язвинием Гордым, при этом они отмечали, что прозвище довольно удачное, но выражали недоумение: почему такой шум вокруг Орианы? Такого шума не было бы и вокруг королевы. “Если разобраться, то что собой представляет Ориана? Я не отрицаю, что род Германтов старинный, но Курвуазье не уступают им ни в чем: ни в славе, ни в древности, и родня у нас не менее достойная. Не следует забывать, что, когда в Парчовом лагере[334] английский король спросил Франциска Первого, кто здесь самый знатный сеньор, французский король ответил: “Курвуазье, ваше величество”. Вообще говоря, если бы все Курвуазье присутствовали при том, как Ориана отпускала шутки, они бы их не оценили, потому что они совсем по-иному рассматривали обстоятельства, по поводу которых Ориана острила. Если, например, у какой-нибудь Курвуазье во время приема гостей не хватало стульев, или если, разговаривая с гостьей, но не узнав ее, она путала ее имя, или если слуга задавал ей нелепый вопрос, то раздосадованная хозяйка краснела от стыда, ее бросало в дрожь, такого рода оплошности приводили ее в отчаяние. Если же у нее сидел гость и должна была прийти Ориана, она спрашивала: “Вы с ней знакомы?” – и в ее властном тоне слышалась тревога: она боялась, как бы присутствие незнакомого человека не произвело на Ориану неприятного впечатления. А герцогиня рассказывала о подобных происшествиях, случившихся у нее, так, что Германты хохотали до слез и чуть ли не жалели о том, что это не у них не хватило стульев, что это не они и не их слуги сказали что-нибудь невпопад, что это не к ним пришел человек, которого никто не знал, – вот так же мы завидуем тому, что великих писателей чуждались мужчины и обманывали женщины, ибо если не унижения и не страдания пробудили в них талант, то, во всяком случае, они послужили темой для их произведений.
А еще Курвуазье были неспособны возвыситься до того, чтобы ввести в светскую жизнь новшества, какие вводила герцогиня Германтская, и, приспосабливая ее по внушению безошибочного инстинкта к требованиям времени, претворять в произведение искусства, а ведь чисто рассудочное применение строгих правил дало бы здесь такие же плачевные результаты, как если бы кто-нибудь, стремясь добиться успеха в любви или в политике, начал совершать подвиги Бюсси д’Амбуаза.[335] Когда Курвуазье устраивали семейный ужин или ужин в честь владетельного князя, то они ни за что не позвали бы на такой ужин остроумного человека, приятеля их сына, – с их точки зрения, это было неприличие, которое могло бы произвести самое неблагоприятное впечатление. Одна из Курвуазье, дочь министра при императоре, устраивая утренний прием в честь принцессы Матильды, с помощью геометрических построений пришла к выводу, что приглашать надо одних бонапартистов. А она почти никого из них не знала. Беспощадность ее дошла до того, что все ее знакомые элегантные дамы, все симпатичные