значит без Скарлетт, без вещей.
Если бы в этой великой авантюре можно было бы, как во время скандала со Скарлетт, отвести душу в крике, бить стекло и фарфор, а потом как ни в чем не бывало вернуться к прежней идиллии… Бурда тряхнул головой, отгоняя несерьезные мыслишки: думать надо так, как пристало государственному деятелю. Беспощадно.
Что-то в словах приятеля показалось ему странным. Приятель тоже хвастал, что получил сведения от Ромбича. Но одни только радостные. А у Хасько, наоборот, вести самые мрачные, какие только можно вообразить.
Бурда стал метаться по кабинету, отгоняя непослушные мысли. Он чувствовал, что подошел почти вплотную к последнему, решающему звену. Ну, что? Ну, что? Провокация? Именно его, Бурду, Ромбич хочет душевно сломить? Это ясно, не в том дело! Глупости, мелочь, чепуха…
Важно нечто другое. Ему вспомнился афоризм Бека: «Страна эта годится только на растопку, и ни на что больше». Неужели до него дошел смысл фразы, которую до сих пор он объяснял бековской истерией? Бурда вспомнил Хасько и происки коммунистов. Чем дольше мы тут будем торчать, тем наглее они будут себя вести. Бурда остановился, придавил руками доску стола, словно опасаясь, что от него ускользнет самая важная мысль, на которую он с таким трудом набрел. Ромбич расспрашивал его об эвакуации призывников. «Чепуха, — сказал Бурда. — Ничего подобного. Именно здесь, именно в этом кроется ключ к загадке».
Двести, триста тысяч! Наводнение, саранча! Варшава затопит половину Польши. В такой толпе разве заметишь один лимузин…
Лишь бы скорее! Видимость приличия будет соблюдена. Кто-то из начальников департамента уже уехал подготовить базу для министерства. Но он, Бурда! Он только в случае необходимости… И лучшего случая нельзя даже представить себе.
В голове Бурды творилось непонятное. Все, что он раньше считал абсурдом, нелепостью, теперь оказывалось единственно правильным. Он словно встал на голову и в этой позе принялся заново судить о внешнем мире. Если бы наступление на Нареве удалось, было бы плохо. Если бы немецкое давление на Варшаву ослабело, тоже было бы плохо. Это означало бы отсрочку единственно разумного шага, который им осталось сделать в этой стране, иначе говоря, помешало бы бегству куда-нибудь, далеко в Покуте, на румынскую или венгерскую границу.
И наоборот, следует ускорить, ускорить осуществление плана, который ему подсовывает Ромбич. В данный момент это самое важное. Конечно, если действовать разумно, так, чтобы в случае чего было точно установлено, на ком лежит ответственность. Ставка — только она имеет право принимать решения в таком вопросе. «Напишем письмецо на всякий случай, чтобы Ромбич не мог все свалить на меня».
Он послал письмо, запечатанное сургучом. Если Верховное командование намерено предпринять массовую эвакуацию, то гражданские власти готовы выполнить его распоряжение. Мало, слишком мало он помогает истории в свершении неотвратимых действий. Бурда пошел в канцелярию. Хасько вертелся возле него, старался пронюхать, что сулит столь необычный визит. Приоткрытые двери в мрачные прихожие, чьи-то силуэты. Кто это?
— Пресса, пан министр. Гоню изо всех сил. Не помогает. Лезут в двери, в окна. Швейцаров не хватает. Разрешите, прикажу еще раз прогнать…
Бурда сдержал его подобострастную поспешность. Выглянул в приемную, толком не знал, кого он ищет. И в самом деле нашел: Гейсс.
Она была неряшливо одета, вся какая-то замызганная, грязная, растерянная, не знала, как благодарить Бурду за то, что он пригласил ее в кабинет. От былой фамильярности ничего не осталось. Гейсс села на краешек стула, руки у нее дрожали, недокрашенные щеки обвисли, сморщились, стали шершавыми, как шкура слона. Разумеется, она начала с изъявления восторга по поводу положения на фронтах. Но неделя войны ее совершенно выбила из колеи. Уже не маршал и не министры давали пищу для суждений Гейсс; она ссылалась на знакомого капитана в запасе, а то и просто на сержанта, которого командировали в столицу откуда-то из Люблина.
Бурде с трудом удалось навести порядок в ее убогой голове. Прежде всего он предупредил Гейсс об абсолютной секретности того, что будет сказано. Потом вызывал духов двадцатипятилетней давности, вспоминал Волынь, затем май двадцать шестого года, вершины ее жизненного успеха. Он даже немножко припугнул ее, давая понять, что хорошо знает историю Тарнобжесского, и в особенности ее финал. Гейсс сидела тихо, как мышь, таращила глаза, усы ее покрылись капельками пота.
Тогда он дал ей задание, сказал без обиняков:
— Надо подготовить столицу к эвакуации. И не к такой, как бывало раньше, тянувшейся дни и недели. Часы, минуты! Понятно?
Быть может… быть может, она и поняла. Бурда не был в том уверен. И впрочем, он сам чувствовал, что всего этого недостаточно. Возможно, это и важно, но не имеет решающего значения. Ромбич! Здесь надо ударить; он схватил руку Гейсс и, стиснув зубы — до того холодная и липкая была ее рука, — заговорил в самом доверительном тоне; надо объяснить этому безумцу — спасение в том, чтобы уйти от неприятеля, эвакуировать город, вывести население.
— Нужны резервы, понимаешь, резервы, надо их воссоздать. Понимаешь? Ну, сформировать из жителей Варшавы, еще не взятых в армию, новые полки и дивизии. Понимаешь? Ромбич уперся, не видит. А немцы идут на Варшаву… они близко… Если они придут сюда, то всех мужчин погонят на работы, и тогда конец, у нас не будет солдат. Надо сказать Ромбичу, а я не могу, ты знаешь, как у нас… Я мог бы через кого-нибудь из министров, но Ромбич обидится, знаешь, какой он, зачем, мол, ему присылают приказы… Только ты, понимаешь? Ты! Все зависит от тебя, ты должна пробиться к нему, объяснить, что происходит в Варшаве, так, как ты умеешь, горячо, убежденно…
Она смотрела на него без энтузиазма и кивала головой.
— Ну?
— Полковник Ромбич не хочет меня знать, — сказала она не с печалью, а хуже того — со смирением. — На улице он со мной не здоровается. Не такое теперь время. Если у человека нет машины, с ним никто не считается.
Бурда сердито махнул рукой:
— Чепуха!
Потом подумал и согласился; маневр был слишком рискованным.
— Фирст! С ней поговори! Расскажи, что все дамы уже сидят на чемоданах, что такая-то уже уехала. Что… ну, придумай, затронь ее бабье самолюбие. Понимаешь? Ну, и упаси тебя боже, не проговорись, кто тебе это поручил. Во-первых, тогда все пропало, она передаст своему возлюбленному, а тот назло мне будет настаивать, чтобы все торчали здесь, все, вплоть до последнего вестового. Во-вторых, ты меня знаешь, моя дорогая, я и после смерти сумею укусить…
Поняла ли она? Возможно. Черт побери, соли, перца, корицы не хватило ему для этого нравоучения, что ли? Почему не воспламеняется, не горит эта «солома польского энтузиазма»? Ведь задание такое секретное, такое важное, историческое! Гейсс следовало бы визжать от радости, что именно ей доверили нечто подобное! Терпение Бурды иссякло, он хлопнул ее по плечу:
— Помни, от тебя зависит судьба страны…
Гейсс встала. Глаза у нее были красные. Поняла! Теперь он был в этом уверен. Значит, кнутом, кнутом надо стегнуть скотинку, а потом издали показать пряничек. Бурда почувствовал, как тошнота волнами подступает к его горлу, и быстро вырвал руку из мокрой ладони Гейсс. Она попросила дать машину. Бурда покачал головой. Только довезти ее до Фирст, она живет за городом… Гейсс чуть не плакала. Тогда он приказал Хасько на час предоставить в ее распоряжение одну из служебных машин.
На пороге Гейсс еще раз остановилась.
— Значит, эвакуация! Хорошо, я сделаю это для тебя. Но я, я… У меня нет машины…
— О, моя дорогая! Разумеется, разумеется, все будет в порядке, ты явишься к Хасько, я поручу ему…
Он пожертвовал бы ей Нидерланды, лишь бы не видеть больше мешков под ее глазами, усов, следов пудры на щеках.
Потом он поехал в город, побывал на пожарищах, выразил сочувствие пострадавшим. «Оставлю по себе самую лучшую память, — утешал он себя в особенно тягостные моменты, — недолго уже…» Люди