вы бы пересели за другой столик».
Александр Александрович не двинулся с места. Ему стало казаться, что смех молодой компании за соседним столом относится к нему. Он поднял руку и, сухо пощелкав пальцами, позвал официанта. Тот подошел, улыбаясь неудоуменно и снисходительно.
«Простите, — очень заинтересованно спросил Александр Александрович, — я не понял. Этот столик, он что, кем-то зарезервирован?» — «Нет», — ответил официант. «Так что, быть может, вы находите его неудобным?» — «Да нет», — официант ожидал скандала, жалких слов, бессильных и наивных угроз и потому растерялся. «В таком случае, — холодно подытожил Александр Александрович, — я останусь здесь, с вашего разрешения. Принесите мне салат и жюльен из дичи, — он помедлил. — Гулять так гулять, и рюмку коньяка. Побыстрее, пожалуйста». — И он снова щелкнул пальцами.
Уже после двух глотков Александр Александрович немного захмелел. Это было самое прекрасное в мире легчайшее опьянение, от которого обостряются чувства. Он понял, что, единственный в огромном зале сидит за столом совершенно один. «Какой грустный итог», — подумал он, но грустно ему не было. В конце концов, он все же добился того, чего хотел. И это лишь посторонним людям может показаться, что хотел он немногого. Ведь не только в родной город хотел он вернуться, он хотел найти самого себя, потерянного бог знает когда, может быть, еще в Галиции, где его не настигла предназначенная ему австрийская разрывная пуля. И вот сейчас было такое чувство, что все можно начать сначала. Можно строить мосты, которых он так и не построил, можно дружить с теми людьми, с которыми он, как с Петей Горбуновым, всегда хотел дружить, да вот никак не получалось, можно объяснить Лене Жарской, что совесть, если она болит, нельзя излечить никаким личным счастьем и никакими прекрасными видами.
В одиннадцатом году, еще студентом, Александр Александрович впервые поехал во время каникул в Европу. Шатался по Мюнхену с буршами во время карнавала, видел в Ницце знаменитый «бой цветов». Ему казалось тогда, что такой восхитительной полноты бытия он уже никогда не ощутит, такого блеска и сияния жизни никогда не увидит. А потом, в годы изгнания, это европейское веселье: фестивали, карнавалы, манифестации, — стали его раздражать: так много чувствовалось в них помпы, механического энтузиазма, обязательного шутовства, какого-то непременного бахвальства и вместе с тем четкого осознания границ, которые не следует переступать, и так мало обыкновенного человеческого тепла и юмора, заметного уже во взгляде.
Может быть, у него просто портился от тоски характер.
Из-за соседнего стола с бокалами в руках встали двое: мужчина и женщина. Им было очень весело, особенно женщине, ее глаза искрились под сильными стеклами больших и красивых очков.
— Это, конечно, неделикатно, — сказала она милым голосом, в обаяние которого очень верила, — но всем нам очень хочется выпить с вами. Вы позволите?
«Она похожа на Лену, — подумал Александр Александрович. — И, так же как Лена, сама не знает, что сделает через две минуты. Это, разумеется, ей взбрело в голову прийти за его столик. А мужчину жалко. Он прекрасный человек, но не знает, как ему теперь поступать. Он зависим. И зависим по той простой причине, что любит ее гораздо больше, чем она его».
— Мне хотелось бы думать, — серьезно сказал Александр Александрович, — что вы сейчас счастливы. Так счастливы, что вам не жалко поделиться счастьем еще с кем-нибудь. Со мной, например, одиноким стариком. Однако имейте в виду, это лишь одно предположение.
— А другое? — улыбаясь, спросила женщина. Она щурилась, совсем как Лена, и так же заинтересованно заглядывала в глаза.
— Другое… снимите на минуту очки… другое касается вашей натуры непосредственно. Кто знает, может быть, вы просто сумасбродная женщина, которой нравится смущать людей необъяснимыми поступками?
— Вот это гораздо вернее, — решился сказать мужчина. «Ну, вот еще немного, — подумал Александр Александрович, — и он раз в жизни, на мгновение придет в себя».
— В мое время такие свойства характера приводили к несчастьям. Из-за таких женщин, например, стрелялись. Не обольщайтесь, погодите, я не считаю, что это было справедливо. Однако в любом случае я признателен вам за оказанную мне честь.
— Теперь моя очередь отгадывать, — уже менее уверенно сказала женщина.
Александр Александрович приглашающе склонил голову.
— Мне показалось, что вы старый артист, как это называлось… императорских театров, который отмечает сегодня юбилей какого-нибудь своего прошлого триумфа.
— Вы романтичная женщина, — тихо ответил Александр Александрович, — но не слишком наблюдательная. У старого артиста должны быть лауреатские медали, и гулять он должен в окружении коллег, ветераны сцены живут долго. Что же до триумфа, то это понятие условное, моего друга Петю Горбунова убили пулей дум-дум, и сегодня это уже никому не интересно, а его императорскому величеству государю Николаю Павловичу, который на соседней площади убивал людей, на этой площади стоит памятник. Правда, не из государственных уже соображений, а из сугубо пластических: скульптор Клодт сбалансировал всю фигуру на двух копытах…
Простите за откровенность, но сегодня я, кажется, понял, что всю жизнь прожил в столь же неестественном положении. Используя ваше предположение, приходится признать, что играл не ту роль. Не ту, ради которой родился, читал Пушкина, ходил в технологический институт. А вот сегодня я, как никогда, готов к своей истинной роли. Но времени, как видите, немного. Скоро занавес. Не теперешний, раздвижной, а старинный, который падает сверху. И все.
Друзья мои, — Александр Александрович выпрямился и церемонно поднял рюмку, — я прошу вас выпить за нынешний день моей жизни. Бог даст, и в вашей жизни будут такие дни.
В половине двенадцатого Александр Александрович взобрался в плацкартный вагон скорого поезда Москва — Ленинград. Тускло горели лампочки, извечный запах русского железнодорожного путешествия говорил об умении терпеть и способности переносить разлуку. Кто-то уже устроился на своем месте с тем уютом и привычкой обживать углы, которые всегда найдешь в таких вот вагонах. Матери укладывали детей, уговаривая их слушаться и не капризничать, с верхних полок свисали ноги в шерстяных и синтетических носках, а то и просто босые. Сержант-отпускник привычно, самого процесса ради, на всякий случай заигрывал с проводницей. Александр Александрович, с трудом переступая через узлы и чемоданы, извиняясь направо и налево, добрался до своего места и тяжело сел у окна. Только теперь он почувствовал, как устал, — на всю оставшуюся ему жизнь, безысходно, необратимо.
Ему еще раз захотелось взглянуть на знакомые лица — они лишь мелькали на освещенном перроне. Потом слились в одну линию. Потом пропали вовсе…
…«Ну вот и все, — вслух сказал Александр Александрович. — Вот и все…»
ДВЕНАДЦАТЬ МАРШАЛОВ НАПОЛЕОНА
…Сначала Сане показалось, что он еще спит. Что в сновидениях его, как это часто бывает, перевернулась страница, и начался совершенно новый сюжет. Что это как раз то чудесное переплетение сна и реальности, когда спишь, так сказать, грезишь, и сам сознаешь, что грезишь. То, что увидел он, было действительно грезой, иначе и сказать нельзя.
Молодая женщина появилась в комнате, совершенно невозможная в здешнем их мире, никак со здешним их миром не соотносимая, разве что по закону полной и совершенной противоположности. Ее можно было выдумать, вообразить себе, сидя за липким столом где-нибудь в станционной пивной или лежа на крыльце ветреной звездной ночью во время дежурства. Такая мечта наверняка должна быть чрезмерной, безнадежной, кинематографической, потому что все современные иллюзии возникают в сознании как изображение на экране кинотеатра.
Эта женщина словно бы с экрана и спрыгнула пли же с журнальной картинки, где бездна глянца и хорошего вкуса, где обыденные вещи доведены до степени произведения искусства и где женская красота тоже вроде бы высококачественный продукт, выработанный усилиями движения, названного техническим прогрессом. Мир па таких картинках иллюзорен до крайнего реализма или, напротив, натурален до иллюзии, так пли иначе, когда смотришь на его женщин, счастливых, совершенных, беззаботных, сердце недоверчиво сжимается. В их облике ощутима закономерность некоего стандарта, но это тот самый высокий стандарт, которому подчинены теперь все красавицы мира и который в итоге не так уж обиден, потому что, диктуя